мой темперамент…
— Я его знаю! Я его знаю! — жалобно воскликнул Сергей Львович. — Но, дорогая, ведь я ж пошутил. К тому же и вы негодовали не раз на нашего дорогого, но блудного сына.
— Я, может быть, кое-когда даже его ненавижу, но оскорблять предков моих я не позволю.
— А ведь твой же отец тебя разорил! Он все прокутил, он все раздарил — этой… наложнице…
— А в чьем имении и в чьем доме сидите вы здесь, Сергей Львович?
Ссоры такие бывали не раз, и не так чтобы очень боялся он вспышки, но вечер для этого был неподходящ, не возникало ни гармонии, ни соответствия, а ко всему такому был Сергей Львович очень чувствителен. К тому же и на дворне могут услышать… Этого он не любил. «Впрочем, Надин никогда не позволит себе… — так он думал о опаской. — Нет, нет, она вовсе не виновата, что так раздражается. У нее начинается этот период — как его… с трудным названием. Я это знаю…» И он решил помолчать, тем более что не все еще было обговорено касательно Льва.
Но их уединение было нарушено. Перед крыльцом возник человек: в русской поддевке, остриженный ладно в кружок, с большими усами и круглою русою бородой. Картуз он держал, опустив руки по швам.
— Что скажешь, Михайла? — важно спросил Сергей Львович.
— А смею вам доложить, так что вышел просчет.
— Ну что ж, очень рад, а то я огорчился. Четыре меры копны — это — как там у вас говорится?.. — тощё! — Он порою любил щегольнуть русским словечком.
— Так что три с половиной, как оказалось в натуре…
Михайла Калашников взглянул исподлобья: ему желательно видеть, как будет принято это известие. Барин вскипел:
— Как это три с половиной? А мне говорила Прасковья Александровна, что ей Никанор обещал пять или шесть! Земли у нас одинаковые, погода одна. Попросту ты не умеешь…
Михайла Калашников был, когда можно, скор на язык. «Ты-то много умеешь!» — сказал бы он с быстрой веселой насмешкой; но Михайла Калашников не всегда гнался за словцом. Весь разговор был только началом хитрого плана, обдуманного совместно с Розой Григорьевной, управительницей. Между тем Сергей Львович весьма вспетушился:
— Я вот возьму и обменяю тебя на Никанора! Я напишу Прасковье Александровне! Как ты скажешь, Надин?
Надежда Осиповна ответила ему по-французски:
— Зачем одну мерзость менять на другую пакость? Не понимаю.
— Ты думаешь так? Нет, ты уже слишком… Но я этого счета никак не могу потерпеть. Я никаких понижений не принимаю, как ты себе хочешь.
— Так же и мы, собственно, думаем, — спокойно и ободряюще промолвил Калашников. — На круг, надо думать, четыре с пригоршнями будет. Натянем! Да, близко к пяти!.. Останние копны в зерне куда пожирней!
— Как ты сказал? Пожирней?.. Пожирней! Да, этот русский язык от причины прямо восходит к последствиям… Оригинально! Так близко к пяти? Ну что ж, молодец! А то было меня рассердил. Зайдешь к Розе Григорьевне — она в кладовой, — скажешь, чтобы стакан поднесла. Старайся и впредь!
Калашников неторопливо, достойно ушел. План его очень простой: урожай был хороший, а обмолот они с Розой Григорьевной решили считать всего меры в четыре. Но так как выразил барин неудовольствие, надобно было его припугнуть еще меньшим, чтобы и этот показался хорош. Излишкам же место найдется.
Этой маленькой сценой городской человек Сергей Львович остался доволен вполне.
— Видишь, Надин, стоило мне показать свою строгость — и урожай на глазах пошел вверх. А раз пошел вверх, можно и… этого… так сказать, поощрить! С этим народом надо уметь обращаться, я его знаю насквозь!
— И все-таки ты почему-то к нему снисходителен… несколько слишком! — недовольно заметила Пушкина.
Втайне она опасалась, не увлекается ли ее женолюбивый супруг хорошенькой Оленькой, дочкой Михайлы, сидящей за пяльцами в девичьей. От него всего можно ждать…
Однако ж супружеский мир тотчас же и возродился, как только опять заговорили о Льве. Это была их общая слабость. Льва баловали, а кое-когда и ревновали друг к другу. Льву было двадцать, он уже рьяно волочился за барышнями и вообще умел многое, но всё на него глядели, как на младенца. Снова по косточкам разобрали друзей, могущих помочь. Кажется, все складывалось добропорядочно. Но Льва было жалко, и родители дружно вздыхали.
— Конечно, служить ему рано, но надо же и привыкать! А к тому же, ты знаешь, наши финансы… Ведь если бы Александр был человек деловой…
— А главное — если бы помнил родителей, — со своей стороны добавила мать.
— Aх, он не любит меня! За что он не любит отца?
— Это непостижимо! — И ручки опять уже было вздыбились вверх, но скрипнула дверь, и они преспокойно легли на колени.
— Ольга Сергеевна вас просят, — сказала вошедшая старая няня. — Они было задремали, да проснулись опять.
Няня была в очках и чепце. Черная кофта с белым горошком подвязана фартуком. Мягкие туфли.
— А что, уж не жар ли у барышни? — спросила с тревогою Пушкина.
Если Левушка был общею с мужем любовью, то Ольга была их общей заботой: здоровьем слаба, и — слова из песни не выкинешь — все нет женихов настоящих! А ведь она в семье самая старшая… «И сколько расходов па платья, на туфли!» — не раз Сергей Львович считал и вздыхал, вздыхал и считал.
От няни дышало спокойствием, как если б от дерева падала тень и прохлада. Это невольно ощущали порою и старшие Пушкины.
— Ну, какой же там жар, — сказала она неторопливо. — Свежа, как огурчик. Только тоскует.
«Двадцать семь лет… а где женихи? — подумал отец. — Тут затоскуешь!»
— Тоскует? О чем? — спросила невольно Надежда Осиповна; больше всего боялась она беспричинной тоски.
— Об чем? Да об братце, об Александре Сергеиче, вспомнила, вот и взгрустнулось.
— Ах, вот оно что! — И Надежда Осиповна поднялась с кресла, высокая, стройная, со все еще неукротимою грацией резких движений.
Няня ее пропустила в дверях и помедлила. Хотелось ей что-то сказать еще про управительницу Розу Григорьевну и про Михаилу, которого она недолюбливала, что они что-то уж очень запировали, да воздержалась; терпеть не могла она пересудов. Впрочем, пожалуй, была и другая причина. Очень любила она Олю Калашникову, и не захотелось порочить отца.
Сергей Львович внезапно сам к ней обратился:
— Вот ты всех наших детей вынянчила. Кого же ты больше всех из них любишь?
И он сощурил глаза, слегка поводя между тем пальцами по лбу, как будто бы этот вопрос был обращен не к ней, а к самому себе.
— Мне все ваши дети родные, — степенно-уклончиво ответила Арина Родионовна.
— Так… Ну, иди!
Оставшись один, без жены и без всякого вообще постороннего взгляда, Сергей Львович сразу как-то слинял. В сумерках стал он похож на старую моль, понемногу и вяло точившую жизнь.
«Няни любят всех нелюбимых детей… Но разве действительно я не люблю Александра?»
Он поднялся, все еще очень легко, и оперся о перила. Вечерняя свежесть лежала на трухлявом уже, стареньком дереве. Цветник перед домом смутно пестрел в надвигавшихся сумерках. Запоздалый белый табак томительно благоухал. Над парком мерцали первые скромные звезды. В комнате дочери зажжены были свечи, и на траве можно было легко угадать в склонившейся тени фигуру жены.
«Они теперь там говорят об Александре. Ольга так любит его! А я… разве же я не люблю? Какая неправда!» — И пожилой человек заморгал.
Сентиментальные слезы в нем пробуждались, и он уже вынул сзади из сюртука маленький свой, обшитый оборочкой кремового кружева носовой платок. Но далекие звуки колес привлекли его внимание, и,