живые предания. Правда, порою он путался и вел свой рассказ, как если бы все это было не с покойным отцом его, а с ним самим.

— Нас было братьев всех девятнадцать, из коих меньшой — это я. Их водили к отцу: руки назад и — веревкой! Я один бегал свободный и плавал под фонтанами на дворе. Мы были царями.

О похищении мальчика турками он передавал очень коротко и уж не в первом лице:

— Схватили его шесть человек. Потащили. Пальцы ломали. И тут, откинувшись, подымал он с колен свои старческие узловатые руки и, как щитом, заслонял ими глаза, будто вспоминая:

— И вытащили у него изо рта платок уже на фелуке. И я увидел: кинулась в воду и поплыла, как розовая птица фламинго, верная сестра моя, Лагань именуемая. И издали плыла за кораблем, куда меня посадили, три полных часа, и утонула. Так утонула Лагань, незабвенная тетка моя, абиссинская девушка.

Ольга тогда прижалась испуганно к брату, а Петр Абрамович перевел свои медленные глаза и на нее.

— Это Лагань, — сказал он, как бы узнав наконец, и замолк.

Воспоминания эти и эти рассказы — и самого Петра Абрамовича, и о нем — живою толпою теснились теперь в голове Пушкина. А между тем безмолвие на дворе продолжалось. Он было присел на отсыревшую лавочку, соображая, как ему быть. Неверный луч солнца пал на дубы. «Нет, еще жив», — суеверно подумалось Пушкину, и он вступил на террасу. Штукатурка осыпалась, пакля торчала меж бревен. Он потянул дверь, она подалась…

В комнате было, однако, тепло. Убранство старинное: диваны и ломберный стол, ковры по стенам и оружие.

Ни родных и ни сверстников я не имею, — услышал он вдруг старческий голос, глухой и простуженный, по все еще достаточно крепкий.

Пушкин, не отвечая, тотчас обернулся па голос и увидел в углу своего деда.

Старик был похож на пергамент. Темные губы были, однако же, сжаты крепко, упрямо. Изборожденный лоб, как пустынный откос, ниспадал на два плоскогорья щек, таких же изрытых морщинами и шероховатых, как от ветра, зноя и времени выветрившаяся горная порода на высотах. Только нос заострился, и крылья его были непомерно крутыми. Глаза было, кажется, трудно открыть; веки из желтого воска легонько подрагивали, как у немощной птицы. В руках была палка, сжатая меж переплетенных пальцев, но на столе лежал лист, наполовину исписанный, и из песочницы торчало перо. К удивлению Пушкина, не было ни наливок, ни водок.

Братья, сестры, зятья волею божьею все в роде и чада помре; остался я один; я и старший в роде Ганнибалов, — И старик замолчал. Пушкин сказал:

— У вас есть сын Вениамин Петрович. Он прислал вам поклон.

Петр Абрамович сделал усилие и приподнял непослушливые веки; блеснули глаза, однако же, не без любопытства.

— Не узнаю, — промолвил он глухо. — Мой сын был молодой офицер. Это не он.

Пушкин тогда подошел к нему ближе:

— Я Пушкин.

Старик откинулся к спинке и долго разглядывал гостя, потом он махнул одним указательным пальцем, не отрывая кисти от палки, точно кивнул головой, и еще сделал движение, как бы привставая, и очень отчетливо произнес приговор:

— Пушкины — дрянь! Ты — Ганнибал! — И повел глазами на кресло. — Садись.

Пушкин тотчас присел. Он ничуть не обиделся, но разговаривать с дедом было делом нелегким. Одно хорошо: он не удивлялся молчанию и некоторые вопросы сам оставлял без ответа либо просто безмолвствовал, а не то говорил что-либо свое. Так, он внезапно сказал:

— Записки пишу, — и поглядел в глаза Пушкину, — И не могу. Руки не слушаются. И… думаю — флейтой, а выходит — как барабан. Возьми себе.

Лицо старика изменилось. Странная мягкость, печаль, столь неожиданные, почти неуместные, изобразились на нем. Это длилось недолго, но Пушкин был истинно тронут: как и он, писал его дед записки свои; и подарил. Он взял лист и спрятал к себе.

— Я и зашел к вам за тем, — сказал он. — Послушать про старину.

— Про старину все записано, другой манускрипт — по-немецки: о роде и княжестве. Я отыщу и другой раз отдам. Но перед смертью.

И он прищурил глаза.

Наступило молчание. Пушкин не знал, что сказать…

— А тут… о себе? — вымолвил он наконец.

Старый арап помолчал, потом кивнул утвердительно и уже не поднимал головы:

— А тут я хотел о себе. Как я родился — черный ребенок, а мать была белая…

Пушкин на минуту перестал слышать голос. Он вспомнил теперь то, что никак ему не удавалось припомнить, проснувшись… и как мог забыть!

Он думал о смерти и о рождении и дунул на свечку, а ночью приснилось, что у него родился ребенок. Элиз лежала в постели на белой подушке, и кружева… и у ног ее ребенок. Она смотрела на дочь не улыбаясь, прелестная, строгая. Сам Пушкин стоял в великом смущении, он хотел отвести глаза в сторону и поглядеть хоть в окно для облегчения, но шея не слушалась. А глядеть далее на эту строгую женщину и младенца на простынях было ему не под силу. Однако же он сделал усилие и пробудился. Половина головы была горяча, другая холодная; прохлада шла от окна. Он повернулся на другой бок и крепко заспал свой сои. И все же выходило, что утром не одна Анна Львовна, которая должна была умереть, но, видно, и этот младенец, который может родиться, повлекли его в одинокую нору Ганнибала.

Дед между тем кончил свое, он ослабел и снова осунулся, да и гостя его уже потянуло на воздух.

— Там, в шкафу… — прошептал еще Ганнибал. — И там… два бокала.

Но Пушкин не слышал. Вышел он тихо, как и вошел.

Погода в обратном пути переменилась. Порывами дул северный ветер. И всякий раз, как он налетал, порыву сопутствовал печальный шум поредевших колеблемых крон.

Пушкин на шум этот не раз поднимал голову, и ему было грустно следить косой и прерывистый дождь осенней листвы, обреченно летевшей па землю.

«Сон в руку»: Пушкин был суеверен. Не в этот же именно день, но все же пришло наконец и долгожданное письмо от Элиз. Он уходил с книгою в лес. Это был старый Коран, взятый у Осиповой; свой был забыт при поспешном отъезде в Одессе. Это, конечно, Бахчисарай в нем разбудил интерес к магометанскому миру. Горячая, по-своему мудрая книга в нем находила живой отголосок. Знойные видения и пламенный бред человека из аравийских пустынь и песков не были чужды ему, ответная русская речь готова была прозвучать на жаркое это дыхание рока.

Недалеко от дома, поправей от аллеи, когда-то давно с неизвестною целью вырыта была на склоне бугра небольшая пещера. Еще в первый приезд свой в Михайловское Пушкин нашел там лавку и стол. Не найдя их теперь, он все же распорядился, и верный Никита восстановил старину. Тут кругом было тихо, разве что изредка хрустнет под ногой тонкая узловатая веточка березы или, кружась, упадет дубовый листок. Убежище Пушкина знали, и уж никто туда не заходил.

На сей раз, однако, легкие шаги неподалеку заставили его насторожиться. Он отложил книгу, прислушался. Кто-то идет. День был солнечный, тихий, один из последних теплых деньков. Ольга была в белом платье, но оренбургский платок падал почти до земли, развеваясь, как крылья: она торопилась и, белая вся, казалось, скользила по воздуху.

Пушкин глядел со странной улыбкой: так, может быть, ангел нисходил к Магомету. Никак он не понимал ее появления.

— Ольга, ты что?

— Погляди. Ведь это же твой «талисман»… — Она протянула ему тяжелый конверт с сургучной печатью. — Лев говорит, что точь-в-точь! — Она была сильно взволнована. — Почту сегодня я принимала…

Старый Коран выпал из рук, когда он принял письмо. Да, у нее был точно такой же, как и ему подарила, таинственный перстень с загадочной еврейскою надписью.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату