одной простой полноты.
От многоречия отрекшись добровольно,
В собранье полном слов не вижу пользы я.
Для счастия души, поверьте мне, друзья,
Иль слишком мало всех, иль одного довольно.
Он приписал это сбоку на открытой странице, у самого края, и тотчас зачеркнул. Довольно ли ему этого «одного»? Кажется, весь его жизненный путь был иным…
«Брат Лев и Брат Плетнев! Третьего дня получил я мою рукопись. Сегодня отсылаю все мои новые и старые стихи. Я выстирал черное белье наскоро, а новое сшил на живую нитку. Но с вашей помощью надеюсь, что барыня публика меня по щекам не прибьет, как непотребную прачку. Ошибки правописания, знаки препинания, описки, бессмыслицы прошу самим исправить — у меня на то глаз недостанет… 60 пиес! довольно ли будет для одного тома? Не прислать ли вам для наполнения
Пушкин работал два дня и ночь между ними. Он пил и вино, чтобы себя подкрепить, но пьян был от ночи бессонной и от обилия чувств и воспоминаний, его охвативших. Он не хотел этого состояния длить и все кончил зараз.
Так наконец разрешился вопрос и с тетрадью, столь долго гостившей у Всеволожского, и со списком стихов для тома стихотворений. Но в эти же дни пришло разрешение и другой пушкинской боли, которая его мучила минувшей бурною осенью. Что-то случилось уже после памятных святок, бывших как перелом. Зима была снежная, вьюжная, мягкая. Время бежало теперь с изумительной быстротой: так по укатанной зимней дороге мчится возок. Дни протекали за днями — ясные, светлые снегом, особой воздушной прозрачностью. Весны еще не было, той кудрявой и шумной весны, с которой Пушкин плохо справлялся и которая уводила его от работы. Но все же весна ясными днями бывала уже в гостях у зимы — своей синевою, пронизанной солнцем, капелями с крыш, звучностью воздуха. Эта весна не мешала, не будоражила: в ней была легкость, влага и свет.
Пушкин стал много спокойнее и за все это время один только раз помянул Воронцова в письме: «Приехал граф Воронцов? Узнай и отпиши мне, как отозвался он обо мне в свете, — а о другом мне и знать не нужно». Вряд ли и Лев мог догадаться, о чем идет речь в конце этой фразы; это была странная, но и понятная потребность — написать только хотя б для себя то самое, о чем должен со всеми молчать и что в зимние синие сумерки открыл лишь одному человеку. Но Пущин умеет хранить секреты! Он писал из Москвы: «Много знакомых твоих и любопытных о тебе расспрашивают. Я по возможности удовлетворяю их любопытству». И Пушкин читал и улыбался этому очаровательно-понятному выражению: «по возможности»… А в другом письме, помеченном многозначительно:
Пушкин был твердо уверен, что обещание не будет нарушено: не говорить
Итак, его тайна, о которой, быть может, догадывалась она и раньше, полностью теперь для нее подтвердилась.
Что дружба? Легкий пыл похмелья…
Пушкину было обидно за Пущина. Беглый набросок стихов, где вылились чувства после заезда друга в Михайловское… Теперь так и остался он лежать незаконченным. Но четыре горькие строчки о дружбе, написанные им без всякой мысли о Пущине, он велел теперь брату тиснуть в своей книге стихов, впрочем, тотчас же и зачеркнув это указание.
Как бы то ни было, переписка обоих друзей надолго оборвалась… Самой же княгине Пушкин ответил сдержанно-просто: «Пущин напрасно рассказал вам о моем беспокойстве и о моих предположениях, которые оказались ошибочными». Он никак определительнее не выразился, она должна была понять и так, ибо он отвечал на ее же намеки. Но непосредственно затем продолжал и об Одессе: «У меня нет никаких сношений с Одессой. Мне совершенно ничего не известно, что там происходит».
Тут все было правда. Сношений с Одессою не было, но зато только что он получил короткую ожидаемую весточку из Белой Церкви, что третьего марта родилась у Елизаветы Ксаверьевны дочь, названная при крещении Софьей, и что все обошлось
Пушкин этого известия ждал, и все же оно поразило его своей внезапностью. Итак, все завершилось!.. Ему было странно глядеть на эти скупые ровные строки и видеть сквозь них — живыми, далеко — мать и ребенка. Как часто вставала эта картина в тревожном его воображении, и как все это было, в сущности, просто!
Он сидел у стола неподвижно, зажатые пальцы его были холодны, в груди горячо, а в голове между тем возникали и погасали слова, доселе никогда не произносившиеся:
Он рознял пальцы и схватил перо, валявшееся на столе, как бы инстинктивно ища в нем привычной точки опоры. Но как и тогда, при первом известии осенью, он ничего не мог написать ныне рожденному младенцу. «Когда б ты родилась» — и уронил руку, смазав строку. «Когда б родилась ты» — и зачеркнул, бросив перо…
«Когда б ты родилась
Острое волнение это было, однако, коротким, почти что мгновенным. Записку он разорвал и вышел на воздух. Был полдень, безветренно, и влажное солнце весны заливало снега.
«Маша поспешила вниз в том же платье, в котором вошла в свою светлицу. Она отворила дверь и оцепенела!.. На скамье, подле Онуфрича, сидел мужчина небольшого росту, в зеленом мундирном сюртуке; то самое лицо устремило на нее взор, которое некогда видела она у черного кота. Она остановилась в дверях и не могла идти далее. „Подойди поближе, — сказал Онуфрич, — что с тобою сделалось?“ — „Батюшка! Это бабушкин черный кот“, — отвечала Маша, забывшись и указывая на гостя, который странным образом повертывал головою и умильно на нее поглядывал, почти совсем зажмурив глаза. „С ума ты сошла! — вскричал Онуфрич с досадою. — Какой кот? — Это Г. Титулярный Советник Аристарх Фалалеич Мурлыкин, который делает тебе честь и просит твоей руки“.
При сих словах Аристарх Фалалеич встал, плавно выступая, приблизился к ней и хотел поцеловать у нее руку. Маша громко закричала и подалась назад. Онуфрич с сердцем вскочил со скамейки. „Что это значит? — закричал он. — Эдакая ты неучтивая; точно деревенская девка!..“ Однако ж Маша его не слушала. „Батюшка, — сказала она ему вне себя, — воля ваша! Это бабушкин черный кот! Велите ему скинуть перчатки; вы увидите, что у него есть когти“. С сими словами она вышла из комнаты и убежала в светлицу.
Аристарх Фалалеич тихо что-то ворчал себе под нос. Онуфрич и Ивановна были в крайнем замешательстве; но Мурлыкин подошел к ним, все так же улыбаясь. „Это ничего, сударь, — сказал он, сильно картавя, — ничего, сударыня, прошу не прогневаться! Завтра я опять приду; завтра дорогая невеста