Бошняк; но в книжечку это не внес. Предводитель дворянства был, со своей стороны, возмущен и железною палкою Пушкина, и пояском, и рубахой, и широкополою соломенной шляпой:
Это есть личное оскорбление каждому порядочному дворянину, и, не будь он опальный, ему надлежало б ответить за это на поле чести!
И все-таки даже и эти представители власти ничего не могли рассказать о «поступках, ко вреду государства устремленных». С другой стороны, сами крестьяне и содержатели постоялых дворов и гостиниц, как сговорившись, начисто отвергали всякую буйную деятельность Михайловского пустынника, относясь о нем только как о веселом и добром господине иль барине.
У Бошняка были, однако же, сведения, что главным источником слухов, докатившихся и до Петербурга, был местный помещик, бывший генерал-майор и былой член Союза благоденствия, Павел Сергеевич Пущин. Приезжий и по должности своей, и по свойственной образованному человеку любознательности многое знал и про многих людей. Так, подъезжая к усадьбе Павла Сергеевича в селе Жадрицах, припомнил он одну забавную историю, происшедшую еще в Кишиневе, где Павел Сергеевич был мастером масонской ложи «Овидий»; туда же был принят и Пушкин (Бошняк знал и это). Двор того дома, где была расположена ложа, выходил прямо на площадь, где всегда толпился народ и особенно много болгар. И вот они видят, что их архимандрита ведут через двор, с завязанными глазами, в подвал. Это был обряд посвящения в масоны, в сообщество которых он вздумал вступить. Но болгары кинулись выручать от разбойников своего архимандрита и устроили великий дебош. Павлу Сергеевичу вся эта история доставила изрядные неприятности… А уж как его Пушкин высмеивал! «Не с того ль и начнем разговор?» — улыбаясь, подумал Бошняк, но начал с другого.
— Граф Ланжерон Александр Федорович, бывший одесский генерал-губернатор-с, вас почитающий другом, шлет вам привет. Когда он узнал, что я еду в ваши края, он обязал меня видеть почтеннейшего Павла Сергеевича. Позвольте представиться…
Павел Сергеевич всегда был толст и неряшлив. В деревне совсем он опустился. Пил квас кувшинами и бил хлопушкою мух.
— Пушкин? — сказал он, когда разговор завязался. — Пушкин — отчаянный малый! Невежа. Даже ни разу не навестил.
— А вы разве с ним были знакомы? — с приятною вкрадчивостью спросил гость.
— Ну, зачем же знаком! Встречались, конечно. Но он ведь масон! А я ни в каких, знаете, тайных там обществах… Я, батюшка, чист, как слеза, а если за что и терпел, то разве по тайным доносам. Терпеть не могу этих доносчиков!
Бошняк улыбнулся.
Доносы, доносчики… это лишь некрасивое слово, но государству необходимы же, так сказать, честные исследователи тайной действительности. Ведь важно уметь проникать в корень вещей, а это наука, почти что ботаника. Я ведь, собственно, всего-навсего простой ботаник-любитель. Так что вы изволили говорить про сочинения Пушкина?
— Я говорил прежде всего о ложных доносах! — обиделся Павел Сергеевич, но вслед за тем сам начал нести про «сочинителя» явную чушь, опираясь в этом вранье на множество сплетен и слухов и прибавляя еще и от себя.
— Воспитанный гость ему не мешал, прерывая хозяина лишь краткими восклицаниями, вроде: «Вот как!», «Скажите на милость!», «Но это же просто чудовищно!» — и тому подобными. Только раз он спросил нечто определенное:
— А вы Висковатова не изволите знать, Степана Ивановича? Тоже пскович и тоже поэт, даже и драматург.
— Не ставьте его на одну доску с Пушкиным! Это же человек превосходный! Это ж доверенный мне человек! Да я тому три недели виделся с ним в Петербурге!
Тут мысли и настроения Александра Карловича Бошняка окончательно определились: он имел свое мнение о писателе Висковатове, также тайном агенте полиции, и у него были с ним свои счеты… Теперь ему приоткрывалось, откуда просачивались в Петербург преувеличенные, а то и начисто вымышленные слухи о Пушкине. И, сводя разговор поближе к прощанью, он ласково выговорил:
— Так вот, видите, любопытствую, какая ж у вас собственно флора?
— Флора какая?.. Да вот! — И Павел Сергеевич, стукнув ладонью о стол, придавил ею несколько мух, расположившихся у пятна от сладкого чая, потом он ладонь приблизил к глазам и закончил с некоторою даже задумчивостью: — Кажется, три. Вот вам и вся наша флора.
— «Ко всему он еще и невежда… и просто мужик!» — с возмущеньем подумал Бошняк, опрятный и чистенький.
И он стал прощаться; по счастию, в мухах рука была левая.
Бошняк хорошо знал Висковатова и знал, как ненавидел тот Пушкина за насмешки его еще в Петербурге. Не жаловал его и сам Александр Карлович: Висковатов к нему всегда относился пренебрежительно и свысока, как «настоящий» писатель. «Подумаешь!»
Перед отъездом сюда Бошняк ознакомился и с подлинным донесением Степана Ивановича относительно Пушкина; он с него снял для себя даже копию:
«Прибывшие на сих днях из Псковской губернии достойные вероятия особы удостоверяют, что известный по вольнодумным, вредным и развратным стихотворениям титулярный советник Александр Пушкин, по высочайшему в бозе почившего императора Александра Павловича повелению определенный к надзору местного начальства в имении матери его, состоящем Псковской губернии в Опочецком уезде, и ныне при буйном и развратном поведении открыто проповедует безбожие и неповиновение властям, и по получении горестнейшего для всей России известия о кончине государя императора Александра Павловича он, Пушкин, изрыгнул следующие адские слова: „Наконец не стало Тирана, да и оставший род его недолго в живых останется!“ Мысли и дух Пушкина бессмертны; его не станет в сем мире, но дух, им поселенный, навсегда останется, и последствия мыслей его непременно поздно или рано произведут желаемое действие».
«Какой же он дурак! — подумал Бошняк не без удовольствия, еще раз проглядев сей документ. — И как он в конце сам себя топит! Так-то, Степан Иванович, мы еще посчитаемся!»
Однако ж еще оставался игумен. Но он был о Пушкине немногословен и кратко сказал:
— Он ни во что не мешается и живет, как красная девка.
Бошняк против такой характеристики не возражал и, написав донесение, благоприятное Пушкину, отправил фельдъегеря, ждавшего на случай ареста, порожняком в Петербург.
Так отчасти соперничеством между двумя агентами и «научною» добросовестностью одного из них во многом определялась судьба Александра Сергеевича. Впрочем, Бошняк, хорошо различавший тонкий запах различных цветов, ещё у начальства верхним чутьем различил, что ветер, пожалуй, скорее попутный для ссыльного, чем супротивный. Видимо, там размышляли: «Бунт литераторов… но нельзя же совсем, до конца всех истребить… можно попробовать и приручать». И, благословись, он взял эту линию.
Может быть, тем же повеяло духом и на взморье у Риги. Если не привлечен, и если прошение подано, и предстоит коронация, надо так думать, что будут явлены милости. И маркиз Паулуччи писал по инстанции графу Нессельроде:
«Усматривая из представленных ко мне ведомостей о состоящих под надзором полиции, проживающих во вверенных Главному Управлению моему губерниях, что упомянутый Пушкин ведет себя хорошо, я побуждаюсь в уважении приносимого им раскаяния и обязательства никогда не противоречить своими мнениями общепринятому порядку, препроводить при сем означенное прошение с приложениями к вашему сиятельству, полагая мнением не позволять Пушкину выезда за границу и покорнейше Вас, Милостивый государь мой, прося повергнуть оное на всемилостивейшее его императорского величества воззрение и о последующем почтить меня уведомлением Вашим…»
Так и наверху постепенно оформлялось дальнейшее течение дела, а его направление, видимо, было подсказано еще Карамзиным.
Сам Пушкин ничего решительно об этом ходе событий не знал, как не подозревал и о сгущении вокруг него сыскной атмосферы. Он был потрясен ужасною вестью. Замолкло Тригорское, и мрачно в Михайловском,