по дому, делился с нею трудоднями из кулька. Кулек, что ни год, чах, Павел Михайлович грустил, болел; пришлось уйти... Голода не было под Середкой, на лесозаготовках, куда удалось пристроиться при кухне. Он снова начался вместе с войной, в первые же дни ее, когда весь лесозаготовитель разбежался, прихватив припасы, лес горел от бомб и от пальбы, и солдатики, сперва свои, потом немецкие, подъели подчистую все вокруг. Голод погнал во Псков, там уже были немцы. Нестарый Кнуче увидел ее на мосту через Пскову и поманил ее к себе. Посмотрел в глаза, достал и медленно отрезал ломоть сала от аккуратного, с полкирпича, шматка в удивительной прозрачной тоненькой обертке... С Кнуче повезло: он кормил, от себя не отпускал и сделал так, что ее, молодую и сильную, не угнали в Германию. Других молодых и сильных брали по спискам, ловили в облавах, кто вырывался, били и грузили в товарняк – ее не трогали. Это было несправедливо, но повезло. Когда же немцев вышибли, ей попомнили и Кнуче, и сало в целлофане – все пришлось выслушать и, как ей объявили, за все ответить. Это было справедливо, но не повезло: могла бы вовремя уйти куда угодно, да застряла, соблазнясь работой и пайком. В разваленном Пскове, где от вокзала до Кремля было голо и только дым шел из землянок, работы всем хватало; казалось, можно б было выбирать, где посытней и где по силам, но выбирать ей еще долго не пришлось.
Тогда-то Мария и научилась отдыхать, сидя на корточках: она могла, не чуя ног, сидеть так сколь угодно долго, пока конвой не поднимал ее, – сидеть, закрыв глаза, всерьез переживая мысли, по правде, до того дурацкие, что ей самой потом, уже шагаючи в шеренге, делалось перед собой неловко и смешно, еще и странно оттого, что неловкие мысли эти происходят с ней всегда и только во время отдыха на корточках. Вот и теперь, сидя на корточках под остывающим вечерним небом, Мария сумрачно переживала мысль о том, как несправедливо был организован день рождения Пушкина. Там, в Пушгорах, все, кто собрался, шли тесною толпою вместе, и идти было легко, а возвращаться ей приходится одной, и это нелегко. И надо было бы устроить так по случаю торжеств, чтобы, отпраздновав, все вместе шли во Псков торжественным походом: пели бы песни, жгли костры, делились бы друг с другом бутербродом, анекдотом и душевным словом... Там, правда, очень многие – с детьми, спохватывалась мысль Марии, и Мария, не открывая глаз, не отрывая подбородок от коленки, соглашалась: детям это тяжело. Мария поднималась и гнала себя вперед, сперва утешив себя мыслью, что ей приходится страдать ради детей, потом дурацкой этой мысли устыдясь.
Как только начало темнеть, Мария услыхала за спиной тяжелый, мерный, дробный грохот. Оглянулась на ходу. Взвод солдат, гремя кирзой, подбитою железом, шагал за нею по шоссе; скоро обогнал ее; она прибавила немного шагу, стремясь не отставать, пытаясь даже идти в ногу – и следом за солдатами вступила в Остров, уже опущенный в ночную тьму.
Взвод свернул и исчез, не дошагав до реки. Ажурный мост ныл во тьме, когда Мария переходила по нему через Великую. Городок был тих, глух, редкие окна горели. Мария прошла его насквозь почти до Оловяшкина. Как ни помнила их, а все с трудом разыскала ворота части, где служил старшина Сочихин.
Ворота долго гремели под ее ударами, прежде чем разъехались в разные стороны. Свет фонаря, словно бы лопнув, хлынул в глаза, в ушах раздался голос часового:
– Брысь, бабуленция, иначе наваляю.
Мария зажмурилась и храбро крикнула в ответ:
– Как бы тебе, сынок, не наваляли. Старшину Сочихина зови. И быстро. Спит – буди.
– Попробуем, – сказал, подумав, часовой и погасил фонарь. Ворота съехались перед лицом Марии. Долго было тихо, Мария стала стоя засыпать, но вновь раздался гром ворот, где-то слева наверху вспыхнул прожектор, опять к Марии вышел солдатик-часовой, с ним – офицер в косом ремне, продетом под погоном, в простом ремне с кобурой, с красной повязкой на рукаве. Сказал ей: «Ну?». Мария вежливо ответила, что позарез ей нужен старшина Сочихин, так срочно нужен, что речи быть не может, чтоб ждать его до самого утра. Добавила:
– Ведь я издалека.
Помявшись, офицер кивнул:
– Иди за мной.
Она пошла за офицером. Часовой, шагая следом, дышал ей в затылок. В дежурке офицер уселся за стол, ее усадил напротив, снял фуражку, закурил, потом сказал:
– Но я не знаю никакого старшину Сочихина. Он здесь давно?
Мария подтвердила.
– А я недавно, – офицер быстро поглядел на часового, стоявшего в дверях. – Абросова ко мне.
Часовой исчез. Молчали. Офицер курил. Марию клонило в сон. Пришел Абросов, хлопнув дверью. Пытался отрапортовать:
– Товарищ капитан, ротный старшина Абросов...
– Проснись, Абросов, и скажи: Сочихина знаешь?
– Так точно, знал, – ответил старшина.
– Ах, знал, – дежурный офицер сочувственно, но и с облегчением закивал Марии. – Выходит, нету его здесь, мамаша. – Он обернулся к старшине. – Давно его перевели? Куда, не помнишь?
– Куда-куда... да никуда, – сказал угрюмо сонный старшина. – Он у нас умер прямо в части, прошлой осенью еще.
– Как! – тихонько вскрикнула Мария.
– Докладывай, Абросов: как? – испуганно потребовал дежурный офицер.
– Ну, как... – задумался Абросов; сосредоточился и доложил: – Охнул и помер.
Мария тихо разрыдалась.
– Пожалуйста, не здесь, – сказал ей строго офицер, потом спросил:
– А вы ему, покойнику, кем, извините, будете?
Мария кончила рыдать, хлипнула носом и рассказала все как есть. Выслушав ее, дежурный офицер мечтательно сказал:
– Я в Пушгорах еще не побывал. Красиво там?
Мария подтвердила:
– Очень.
Абросов с уважением заметил:
– Полсотни километров с гаком ты, мать, как танк, оттопала... Догадываешься, сколько тебе осталось?
– Как не догадываться; знаю, – всхлипнула Мария, – от Острова я все знаю. Отсюда мне до дому все шестьдесят километров без малого. – Она еще раз горько всхлипнула. – Сил моих больше нету.
– Кто гуляет так, что нету сил, а кому в отпуск зимой и всю ночь дежурить, – сказал ей мрачно офицер, встал из-за стола и приказал Абросову: – Накормить. В расположении не оставлять: и на вокзале места много, а здесь вам не вокзал... Что ждете? Выполняйте, – он надел фуражку и стоял, нависнув строго над столом, пока Мария и старшина не вышли из дежурки.
Абросов вел ее почти бегом через бетонный голый плац наискосок, потом через спортивную лужайку. Их тени в слабом свете фонарей, качающихся над забором, висящих кое-где над головой, – то крались к далеким стенам казарм, складов и стенкам емкостей с горючим, то, мигом сжавшись, бились мотыльками и дрожали лужицами возле самых ног. Старшина велел ей подождать подле казармы, вошел и высвистнул дневального. Приказал ему бегом бежать до пищеблока, бегом доставить что-нибудь от ужина. – «Да не сюда, Смыкалов, а ко мне в зоосад». Смыкалов убежал, Абросов буркнул ей: «Пошли». Она покорно шла за ним, огибая углы строений и ряды машин, укрытых темным и глухим брезентом. Наконец Абросов загремел впереди замком на двери низкого сарая; в ответ ему оттуда что-то сонно задышало. Вошел; Мария вслед за ним, и сразу ей в лицо пахнуло сеном, паром и навозом.
– Доить еще не время, рано, – сказал ей гордо старшина, – а то бы я тебя и молоком парным побаловал. Чего стоишь; идем, идем, идем...
Сарай, покуда шли, казался бесконечным; коровы вдруг вставали, вздымались над перегородками, переступали ногами, дышали, провожали Марию недовольным мычанием, и старшина Абросов на ходу прикрикивал на них: «А ну, всем снова спать, вы, бегемоты!».
– У нас теперь и свиньи есть, и картошку сажаем, и капуста своя. Твой Сочихин еще успел увидеть, как все это затевалось, да жаль, попользоваться не успел... – сказал он Марии, прежде чем ввести ее в комнатенку на дальнем конце сарая, и, как ввел и свет включил, посожалел: – Так он и дослужил на одной