Я знаю, что существует много такого, что кажется нам странным, нелепым и преувеличенным и что, быть может, пришло бы на ум и нам, окажись мы на месте автора; что нет ничего удивительного, если нарушается правильность выражения, как только нарушается последовательность мысли.
Но если книге, изобилующей такими погрешностями, суждено попасть в руки человека со вкусом, то не думаете ли вы, что будет лучше, если он распространит ее средь узкого круга людей, чем отдавать ее толпе, которая почерпнет в ней одни лишь вредные мысли и ни с чем не сообразные представления о жизни, или тем же критикам, которые растерзают ее, не сумев понять до конца!
Позвольте вам также заметить, что листки, уничтоженные нашим другом по моему настоянию, содержали, если можно так выразиться, некую связующую нить, которая объединяла отдельные разрозненные части в одно целое; без нее в уцелевших отрывках остается пробел, нарушающий развитие действия, и ослабляется интерес к рассказу.
Стоит ли заняться тем, чтобы заполнить эти пустоты? Я не думаю, чтобы легко было подражать крику души, и признаюсь, что втайне побаиваюсь, как бы эти белые листы не были заменены безвкусной мозаикой.
И все же я посылаю вам эти странички; что же касается их применения, всецело полагаюсь на ваше суждение и на мнение тех почтенных людей, с которыми вы намерены посоветоваться.
Если вы надеетесь, что надпись, начертанная на надгробном памятнике, может принести какую-то пользу, если вы полагаете, что страдания двадцатилетнего изгнанника вызовут у отдельных читателей слезы, что его добродетели найдут себе восторженных почитателей, что изображение его душевных терзаний удержит, пусть даже немногих, от пагубных заблуждений, — тогда откиньте все колебания.
Впрочем, по здравом размышлении мне хочется сказать: чистые сердца встречаются столь редко, что будет только справедливо и похвально, если мы увековечим их память.
ПОСЛЕДНЯЯ ГЛАВА МОЕГО РОМАНА
Да, мой милый, вот я и женат, и женат накрепко! Что поделаешь? Наслаждения приедаются, молодость проходит, долги растут. Светская суета не обольщает более, чувствуешь необходимость принять наконец решение и женишься по здравому расчету. Прочный брак доставляет уважение, роскошь и богатство привлекают друзей, а красивая жена их удерживает. Неужели ты за ничто считаешь удовольствие от союза людей, подходящих друг к другу, союза, в котором, однако, удобства заступают место любви? Разве ты ни во что ставишь наслаждение быть отцом, наслаждение, в котором любовь иногда заступает место супружеского долга? Что до меня, то я ценю брак превыше всего, и ты сам, бьюсь об заклад, придешь к этому, хотя ты, я знаю, порядочный вертопрах. Тебе двадцать пять лет, и у тебя двадцать пять тысяч франков долгу. Женись, черт возьми, хоть на богатой вдове! Женитьба — талисман, охраняющий богатство, а для распутников — пряная приправа к любви.
Ты станешь перечислять мне ожидающие тебя ужасы… Стыдись! Человек столь высокой души, как ты, может ли унизиться до подобных пустяков? Лишь людям заурядным пристало негодовать на судьбу: благородное сердце не боится ее ударов. Да и что ты видишь опасного в попытке, которую делало столько порядочных людей? Знаешь ли ты, что список их имен заполнил бы сто томов формата «Atlantique»?[11] Я сам начинал такой труд, собирался издать его по подписке и отказался от своего замысла лишь вследствие моего уважения к дамам.
Ах! Я в тысячный раз прошу у них прощения за столь скучное предприятие; ведь если все взвесить, самые их недостатки очаровательны, и, я думаю, будь они более совершенны, они не были бы так милы.
Пусть они потешаются над нами, мучат нас и предают; нет коварства, которое не искупил бы поцелуй, нет обиды, воспоминание о которой не скрашивалось бы нежным примирением. Будь проклят скудоумный пачкун, который, взявшись писать портрет граций, обмакивает свое перо в ядовитую слюну ведьм! Не смешивайте меня с ним, прелестные женщины! Я-то знаю, что вы — венец творения, украшение, сокровище жизни! Я люблю ваш тонкий ум, ваше сердце, одаренное столь нежной чувствительностью, и иногда — ваши милые капризы. Я обожаю вас всей душой, а если немного веселюсь на ваш счет — простите мне эту дерзкую прихоть. Светские остроумцы охотно изощряются в шутках по поводу жалкого вида и неловких манер новобрачного. Его преследуют язвительными замечаниями, злословие выкапывает из-под земли сотню позабытых анекдотов, клевета выдумывает тысячу других и цепь их стала бы невыносимой, если бы люди не делали вида, что забавляются этим. Это — дань, которую я плачу нравам нашего века.
В самом деле, друг мой, ты был прав, побившись об заклад, — моя женитьба — это снова целый роман. С тех пор как я себя помню, все мои похождения носят этот оттенок, и главы из моей жизни можно было бы найти везде, кроме разве «Грандисона».[12] Впрочем, успокойся: на сей раз я не позволю себе писать в мрачном стиле. Я не стану водить тебя по подземельям Анны Радклиф,[13] по казематам и кладбищам и не намерен украшать мой рассказ выспренними измышлениями наших бульварных драматургов. Ты не найдешь в нем ни разбойников, ни призраков, ни Северной башни и будешь мне благодарен за то, что я постарался, как мог, умерить кровопролитие, без которого мне нельзя было обойтись.
Наконец, ты легко заметишь, что женитьба и приданое позлатили мое воображение, и в этом смысле мои читатели выиграли столько же, сколько и мои кредиторы.
Но ты, быть может, подумаешь, что я бросаюсь из одной крайности в другую и променял мрачные краски англомана на грязный карандаш циника? Позволь мне разуверить тебя еще раз. Юноша в двадцать лет может случайно делать шалости, по привычке возвращаться к ним, из чувственности полюбить их и рассказывать о них из легкомыслия; но подлинная страсть одета покрывалом, а любовь носит на глазах повязку.
Я женился только недавно, и если моя добрачная одежда не лишена пятен, то я по крайней мере приложу все усилия к тому, чтобы быть более целомудренным в выражениях, чем в выборе сюжета; спешу предупредить об этом читателя, чтобы меня не обвиняли в том, будто мои творения похожи на низких родом развратников, которые пробираются в хорошее общество, прикрывшись приличным платьем.
Теперь я уверен, что осудят меня только слишком щепетильные люди, которые не дочитают моей книги, да журналисты, которые и не начнут ее читать. Да воздаст им за это бог! Я с ними вполне согласен и в самом деле думаю обратиться на путь истинный; я даже питаю надежду, что мои книги послужат когда- нибудь для воспитания молодых девиц и что их будут прилежно обсуждать в благочестивых семействах.
Исключение составит только эта книга, и все же вы прочтете ее, прекрасная Мирте, но, вместо того чтобы дать ей покрываться пылью в вашей часовне, вы украдкой спрячете ее под подушку и непременно будете потуплять глазки, если когда-нибудь о ней заговорят в будуаре вашей матушки.
Не знаю, помнишь ли ты Аглаю де ла Ренри? Уже в одиннадцать лет в ней предугадывали такие достоинства и прелести, что никто не сомневался, что она станет украшением женского общества в Страсбурге. К несчастью, красавицу похитил у нас ее отец, неутомимый спекулятор, собравшийся в Индию искать счастья. Молодая особа осталась в Париже под охраной тетки и старшего брата. Отец ее сел на корабль, благополучно совершил путешествие, преуспел во всех своих делах и умер в прошлом году.
— Не стоило труда приобретать богатства, — скажешь ты. Неправильное рассуждение: я его наследник.
Г-н де ла Ренри владел несколькими поместьями в Эльзасе и имел долю во многих торговых домах. Мадемуазель де ла Ренри решилась на путешествие в Страсбург и прибыла туда со своей теткой в октябре минувшего года, после более чем восьмилетнего отсутствия. Со времени приезда человека с большим носом, о котором говорится в «Тристраме Шенди»,[14] никто еще не привлекал в такой степени внимания нашей почтенной столицы. Только и было разговоров, что о мадемуазель де ла Ренри, только ее имя и называли, только ее одну старались увидать в соборе, в театре, на Брейле. А я, мой друг, один я… Скорби о моей судьбе! В то самое время, когда это прекрасное светило озаряло Страсбург, меня-то и не было на горизонте — я томился любовью под окошком одной мещаночки из Агено.