бесцельные злодейства, служащие грубой пищей мелким душонкам, — не для нас, и я не желаю этой варварской славы, которая пожирает свои жертвы подобно божеству Карфагена. По правде говоря, тонкое искусство обманывать женщин, не губя их, подчинять их себе, не угнетая, и показывать всем свое торжество, не говоря о нем, нарочито создаваемые сцепления обстоятельств, открывающие всем тайну, которую вы для вида скрываете, замечательная логика, с помощью которой можно доказать то, что сам же и отрицаешь, тщательно подготовляемые минуты рассеяния, когда невзначай высказываются мысли, которых вы раньше и не предполагали у собеседницы, — все это еще более или менее полезно в великосветских интригах, где оба партнера одинаково сильны и где необходимо заранее подготовить почетный конец и удобное отступление. Во всех других случаях я стою за скромность. Будьте спокойны, целомудренные мещаночки, невинные провинциалки, наивные, юные годами богини, вы, кто дал мне столько дивных дней, не говоря уж о ночах, — будьте спокойны! Я не буду вырезывать ваши имена на алтарях, которые с радостью вам воздвигаю, и они останутся пусты, как те алтари, которые римляне сооружали в честь неведомых богов.
Я уже предвижу один из важнейших упреков, который могут сделать моей книге читатели всех стран, Аристархи всех времен и, наконец, люди моего века и потомство.
— Никакого плана! — восклицают все.
— Да это же мастерское произведение!
— Оно неинтересно!
— Интерес все возрастает!
— Он уже позабыл о своей возлюбленной!
— Это бывает со мной каждый день!
— И о своей женитьбе.
— Это дело иное. Достоинства приданого заставляют меня вспомнить, как прекрасен брачный обряд.
Отложите же решение, суровые критики, что осуждаете, не выслушав; знайте, что из всех известных мне сочинений именно мою книгу наиболее необходимо дочитать до конца, если желаешь ее понять; и это единственный довод в моем распоряжении, чтобы заставить одолеть ее целиком. Рассуждение это кажется мне столь неоспоримым, что, если меня когда-нибудь напечатают еще раз, я помещу его в предисловии, где оно будет более у места, нежели здесь.
Несколько времени спустя после маскированного бала я получил письмо от матушки. Она сообщала мне адрес мадемуазель де ла Ренри, которая только что поселилась на улице Нев де Берри, в предместье Сент-Оноре. Матушка не писала ничего утешительного насчет тех опасений, которые явились у нее перед моим отъездом; напротив, у нее были новые основания думать, что распространившиеся в то время слухи о свадьбе были более чем правдоподобны, и эти печальные сведения, по-видимому, лишили ее всякой надежды на успех моего дела.
Сначала я поддался отчаянию и кончил тем, что излил свою ярость в укорах судьбы. После этого мало свойственного философу порыва я сделал попытку все обдумать. Мои мысли прояснились, мои силы пришли в соответствие с размерами приданого, и возможность утешиться забрезжила передо мной. Вскоре заговорило и тщеславие; благоприятное мнение о самом себе, давно уже мне знакомое, разбудило мою отвагу и оживило надежды. Гордость сгладила затруднения, горизонт расчистился, и я с большей уверенностью, чем прежде, начал обдумывать планы, от которых только что готов был отказаться.
Я чувствовал, что необходимо ускорить посещение и вложить большую энергию в мои старания. Продолжая размышлять, я свернул с улицы Гренель и прошел по улице Сент-Оноре до улицы Сен- Флорантен; я пересек площадь Людовика XV и вышел на Елисейские поля; было десять часов вечера, но время было дорого, поспешность моя — законна, предстоящее свидание — необходимо. Ускорив шаг, я направился на улицу Берри.
Я находился уже совсем недалеко от этой улицы, когда какой-то человек, который уже несколько минут шел за мною следом и на которого я почти не обратил внимания, вдруг схватил меня за руку. Этот невежливый жест заставил меня обернуться, и, всмотревшись в темноту, я увидел, что передо мной гусарский офицер, чей враждебный и даже отталкивающий вид не предвещал ничего приятного.
— Куда вы идете? — спросил он, мелодично позванивая у меня над головой своей шпагой.
— Странный вопрос!
— У меня есть основания задавать этот вопрос!
— А у меня — не отвечать на него.
— Вы идете на улицу Берри?
— Пусть так, раз уж вы это знаете.
— И дело касается брака?
— Ну и прекрасно, раз уж вы осведомлены об этом!
— Меня не обманешь! В позицию!
— Вы что же, стережете вход в улицу Берри?
— Без уверток! В позицию!
— И вы яритесь на всех, кто женится?
— Я доказал вам это! В позицию!
— У меня нет оружия!
— Секундант — и без оружия! В позицию!
— Я не секундант. Тут недоразумение.
— Все равно! В позицию!
И более храбрый человек, чем я, отступил бы тут. Этот черт колол меня шпагою как попало, и я был до того ошеломлен его яростными выпадами, что не мог вставить ни слова для объяснения. Я уже подался на пять или шесть шагов назад, как вдруг что-то звякнуло у меня под ногой, и я, нагнувшись, поднял с земли шпагу. Эта неожиданная находка заставила меня собрать все силы, чтобы оправдать милость ко мне судьбы, и я начал упорно сопротивляться яростному натиску противника. Сверкающие клинки наших шпаг сплетались, скрещивались и ударялись один о другой; и при виде нашей ярости в этой смертоубийственной схватке можно было подумать, что она — следствие давней вражды, ожесточенной новыми обидами. Моя звезда одинаково странным образом служила мне во всех видах сражений; доставив мне сначала наслаждения, которых я не мог предвидеть, она создавала для меня противников, к которым я не мог питать вражды. Я старался поэтому, насколько возможно, прикрыться от ударов офицера и расстроить его замыслы скорее счастливой, нежели обдуманной защитой. Хладнокровие не изменяло мне, а соперник мой в пылу боя становился все горячее; он бросался как лев, изгибался змеею, двигаясь с чрезвычайной быстротой, и, беспрестанно меняя положение, казалось был одновременно повсюду. Я уже изнемогал от усталости, когда мой задыхающийся, обессиленный и по-прежнему охваченный яростью соперник сам устремился навстречу моей шпаге, которая и проткнула его насквозь. Я выдернул ее из раны всю в крови, разорвал на себе рубашку и поспешно приготовил повязку, оказавшуюся, увы, бесполезной — враг мой уже испустил последний вздох. Я сел, чтобы перевести дух и подумать об этом странном происшествии; но вид убитого офицера вызывал во мне столь сильное волнение, что я вынужден был отвести глаза от того места, где он лежал. Каково же было мое удивление, когда я вдруг увидел с другой стороны то же самое зрелище, которого хотел избежать, и какой ужас сковал меня, когда оказалось, что я нахожусь между двумя трупами. Это обстоятельство объясняло мне, каким образом я так неожиданно нашел шпагу, которую поднял в нескольких шагах отсюда, но оно же усиливало мою тревогу и делало мое положение вдвойне опасным. Я ни в чем не мог упрекнуть себя, но это стечение неожиданных случайностей тем более угрожало моему благополучию, что никто не мог засвидетельствовать благонадежность моего поведения и снять с меня вину за двойное убийство, если бы его вздумали приписать мне. Я принял единственное решение, которое мне подсказывала осторожность, и со всей скоростью, на какую был способен, удалился от этого поприща злоключений.
Но страх не отставал от меня. Моя храбрость, которую неожиданная стычка не застигла врасплох, не выдержала мысли о преследованиях правосудия: малейший шорох или какие-то неясные контуры заставляли меня опасаться обвинителя, и мне всюду мерещились комиссары и судьи. Я добрался до неширокого рва и хотел было его перепрыгнуть, как вдруг мне показалось, что я вижу отчетливо человека, который стоит, не двигаясь с места, и как будто ждет моего приближения, устремив на меня гордый взгляд.