сказала просто так, чтобы что-нибудь сказать… Да и у вас, вероятно, достаточно много других, более важных дел, чем беседа со мной. Я знаю, о чем вы хотели со мной говорить… Только вы ошибаетесь — никакого влияния на них я не имею… И не хочу иметь…
— Ошибаетесь именно вы, Светлова. Вы не знаете, о чем я должен был с вами говорить. А что касается влияния, то это вы сами придумали. Придумали потому, что если перестанете придумывать, то вам будет нечем жить. Никакого влияния на бригаду вы не имеете. Они изнывают от безделья, оттого, что не знают, куда себя деть и чем заняться. Вы придумали ящики — они ухватились за вашу выдумку, а теперь, — он сделал жест в сторону бригады, — теперь они увидели, что выдумка ваша далеко не блестяща. Вы не учли погоду. Когда же они узнали, что в цехе рассказывают что-то, — пришли в цех. А предложи им завтра что-нибудь опять новое — они забудут сказки и займутся другим. Вы, Светлова, для них только средство, и скорее они подчиняют вас себе, чем вы — их.
И вдруг Галина улыбнулась.
— А ведь вы это правильно сказали, начальник, — она одобрительно взглянула на Белоненко. — Они и сами не знают, чего хотят. А мне скучно, и я должна что-нибудь выдумывать. А теперь мне это тоже надоело. Пусть делают что хотят. Бригадир им сказочки рассказывает, — холодно взглянула она в сторону Марины, — думает их купить своими сказочками… Пусть попробует. Только ничего у нее не выйдет. А сказку эту она совсем не так рассказала, как написано в книге. Зачем ты все переврала? — уже прямо к Марине обратилась Светлова. — Улетает Синяя Птица, и все в хижине остается по-старому.
Она внезапно оборвала свою речь, отвернулась от Марины и быстрым движением набросила на голову платок.
— Разрешите мне уйти, начальник… Не интересует меня все это…
Несколько секунд Белоненко словно бы раздумывал. Потом расстегнул пуговицы плаща и достал из внутреннего кармана конверт.
— А это вас интересует?
Галина шагнула вперед. Платок соскользнул и упал.
— Что?.. — прошептала она, широко открыв глаза. — Это — мне?
— Вам. От отца. Получите, — он протянул ей конверт.
Она боязливым жестом взяла письмо. Руки ее дрожали.
— Вы меня для этого?.. — тихо спросила она.
Он кивнул головой. Она повернулась и пошла к двери, наступив на упавший свой платок. Дверь скрипнула да так и осталась полуоткрытой.
— …Скажи мне, Маша, что он за человек — капитан Белоненко?
Они сидели на крыльце барака, на верхних ступеньках, — место, ставшее для них излюбленным.
Уже давно прозвучал отбой. В бараках было тихо. Дождь все не переставал, и воздух казался насыщенным влагой и холодом.
Маша искоса взглянула на своего бригадира:
— Что? И тебя забрало за живое? — Она усмехнулась. — Погоди, еще влюбишься по самые уши. Будешь в глаза ему заглядывать да каждое слово ловить на лету. Это я по себе знаю.
— Ты что, с ума сошла?! Что за чушь — влюбиться в Белоненко!
— Я тебе про другое влюбление толкую. В таких по-другому влюбляются… — Маша немного помолчала. — Какой он человек? Настоящий. И больше мне о нем сказать нечего. Тут, знаешь, надо или очень много про него говорить, или только одно слово. Человек — и все тут.
— Ты его четыре года знаешь?
— Четыре года, один месяц и пять дней, — уточнила Маша. — Это я потому такой счет веду, что приехала я к нему на лагпункт с новенькой пятерочкой. Мне только-только преподнесли за одно лагерное дельце… Как я только узнала, что меня к Белоненко направят, — такое начала творить, что, наверное, до сих пор у коменданта того лагпункта лицо дергается, как меня вспомнит.
— Ты не хотела к Белоненко? — удивилась Марина. — Да ведь о нем только хорошее говорят. Он и в самом деле хороший…
— Для меня, бригадир, тогда все хорошее самым плохим казалось. Нарочно я не хотела ничего хорошего видеть… Уж такая была я тогда. Думаешь, до него мне хорошие люди не попадались? Еще сколько! Был у меня следователь по последнему моему делу. Пожилой такой дядечка, все кашлял и за грудь держался. С той войны еще у него — от газов. А глаза у него были знаешь какие? Печальные и куда-то смотрят далеко-далеко, словно он впереди свою смерть чует… — Маша вздохнула. — Говорят, умер он вскорости, этот мой следователь. От большой работы. Уставал. Довели его вот такие, как Маша Соловей… Ну, — она тряхнула головой, словно отгоняя тяжелые воспоминания. — Ну, так он мне много хорошего говорил. И про будущее наше, и про то, что настанет такое время, когда у нас совсем не будет преступности, и что надо мне о своем будущем подумать — учиться петь… Много говорил… Бился, бывало, со мной, бился… Целых десять дней следствие тянул. «У меня, говорит, чутье. Ты, говорит, финтишь здесь. Почему правду не рассказываешь? Кому зла желаешь, кроме как себе?» А дело это и правда — липа чистой воды. Я, можно сказать, сама в петлю полезла, чужую вину на себя взяла. Обязательно мне надо было в тюрьму попасть, бригадир, — вздохнула Маша. — Если не в тюрьму — так в Москву-реку головой. Хотела я сразу все кончить, да только или тьмы этой холодной испугалась, или думала, что все равно не потону… Плавала я хорошо. Ну, об этом сейчас не к чему.
Она поежилась, плотнее закуталась в телогрейку.
— А потом еще в детской комнате у нас в Марьиной роще девчонка одна была. Работала при милиции. Худенькая такая, лицом некрасивая, а глазища, ну, знаешь, просто смотреть невозможно: такие синие-синие. Что там — у Гали Чайки! Никакого сравнения нет! Тоже очень за меня переживала. Плакала даже… Она мне: «Машенька, Машенька…» А я… — Маша махнула рукой. — Уж какие я ей только словечки не выкладывала… А еще конвоир был. Это когда меня в наш лагерь везли. Я все похабные частушки орала, не знала, что от злости придумать. А он и говорит: «Какой у тебя голос, как у пташки-малиновки. Ты мне спой „То не ветер ветку клонит“. У меня, говорит, девушка умерла. На тебя похожа, и очень эту песню любила».
Маша замолчала.
— Ты спела?
— Нет, бригадир… — Маша словно вздрогнула, охватив руками плечи, и вся сжалась. — Не спела.
— Почему ты такая злая была? Что в твоей жизни случилось? Это ведь только от большой обиды можно такой злой стать.
— А ты, наверное, очень добренькая со скамьи подсудимых встала? Тогда ведь всех других зверями считаешь, а себя одну ангелочком. Все к тебе придираются.
Все несправедливы… Только у меня тогда не от этого злость и обида была. От другого…
— Так ведь следователь к тебе не придирался?
— А твой будто придирался? Говорю — еще до следователя я такой была. Ну, да не в том дело. О чем мы начали?
— О капитане.
Да, о капитане… Вот приехала я сюда, на этот самый лагпункт. Четыре года назад. В тридцать восьмом. Привели к нему в кабинет. Он еще слова не успел сказать, а я ему кричу: «Сажай, так твою и растак, в кондей! Все равно работать не буду, и не уговоришь! Знаю я эти твои пряники, наслышалась, какой ты мастер перевоспитывать! Да не на такую нарвался!» — и снова матерком. А он в этом лагере тогда еще первый год был. — Маша замолчала, оглянулась вокруг и, понизив голос до шепота, проговорила: — Слухи такие ходили, что его чуть не посадили. Поругался он там в Москве с каким-то большим начальником… Чуть, говорят, не с самим наркомом. Вроде даже из-за политики. Чего они там не поделили? Где-то, говорят, в другом месте работал, тоже в лагерях, а его сам нарком к себе вызвал. Представляешь — нарком! Ну, и что-то там у них получилось, они поругались. Может, конечно, и брешут, но говорили, что после этого его нарком посадить хотел, да раздумал и послал в наши лагеря, вроде как в наказание. Только слышишь, бригадир? Молчи про это… Не вздумай никого спрашивать… А то сама себе наживешь такие дела, что и не распутаешься. Еще срок добавочный схватишь, — совсем уже приглушенно закончила Маша.
— Подожди… — Марина дотронулась до руки Маши. — Я как-то не могу понять. Почему ты