собирается.
Он поглядел на часы и начал прощаться.
— Одну минуту, — сказал Хольт и нашарил в кармане записку с адресом ратцебургской больницы.
— Я попрошу выслать счет и все улажу, — обещал коммерции советник.
— Ты был болен? — спросила фрау Хольт.
— Да, болел, — коротко ответил Хольт.
Коммерции советник уехал. Хольт остался с двумя женщинами. Мать повела его наверх, в предназначенную ему комнату. Он тотчас же лег и уснул как убитый.
3
Хольта разбудил робкий стук в дверь; это была Бригитта.
— Я принесла вам завтрак.
Он соскочил с кровати, ему было неловко, что молоденькая девушка принесла ему кофе в постель. К тому же у нее и без того хватает работы. Он накинул купальный халат, отворил дверь и взял из рук Бригитты поднос.
— Недоставало еще, чтобы вы меня обслуживали. Завтрак я буду сам брать на кухне.
Она удивленно поглядела на него:
— Как вам угодно.
Он услышал, что снизу его зовет мать. Ах, да, портной! В холле дожидался маленький тучный человечек с усиками, через руку у него был перекинут сантиметр. Хольт, не проронив ни слова, послушно дал снять с себя мерку. Завтрак в постели, визит портного… Да, он у матери, он дома. И мысленно Хольт увидел, как отец еще до шести утра в белом халате идет по коридору к себе в лабораторию… Увидел Мюллера глубокой ночью за работой, увидел Блома, серенького и неприметного в своей тесной каморке, увидел все, что там оставил. Увидел Гундель, ее глаза, ее улыбку.
Он последовал за матерью в гостиную. Там за столиком сидела тетя Марианна и с озабоченным лицом в одиннадцать часов утра раскладывала пасьянсы. Фрау Хольт перелистывала с портным английский журнал мод «Fashion paper. Spring and summer 46, gentleman's suits».[11] Они подробно обсуждали талию, спущенные плечи; фрау Хольт самым серьезным образом входила во все детали.
Тетя Марианна сказала:
— Папа всегда носил короткие пальто спортивного покроя! — Пасьянс не выходил, и лицо у нее становилось все более озабоченным.
В большом шкафу красного дерева Хольт увидел книги. Дамы охотно ему разрешили порыться на полках. Книги стояли в два ряда. Впереди, на виду, непременные классики — собрания сочинений Гёте, Шиллера, Шекспира в памятных с детства роскошных кожаных переплетах. Его больше заинтересовали задние ряды. Там стояли книги, по обтрепанным корешкам которых видно было, что их в самом деле читали: Герцог, Штратц, Отто Эрнст, Джон Книттель. Он уже хотел закрыть шкаф, как вдруг между Френсеном и Омптедой обнаружил Ремарка.
И сразу вспомнил. «Я вас так хорошо понимаю, — сказала Карола. — Я недавно прочла „Возвращение“ Ремарка». Он взял книжку с полки, а заодно и «На Западном фронте без перемен».
— Потрясающее произведение! — сказала тетя Марианна и снова разложила карты.
Хольт три дня читал, проглотил одну книжку за другой и, кончив, перечел обе сначала. В эти три дня он показывался внизу только к обеду, а завтрак и ужин носил к себе в комнату. Он читал до глубокой ночи. «На Западном фронте без перемен» было для него подлинным откровением. Книг о войне Хольт перечитал множество, но здесь впервые войну не прославляли как испытание мужской доблести, а показывали без прикрас весь ее ужас и бессмысленность. Ремарк ничем не походил на всех этих Юнгеров, Эттигоферов, Боймельбургов.
И все же Хольт не был удовлетворен. Он размышлял. Ведь то, что первая мировая война была бесчеловечной, не помешало разгореться второй, значит, суть вовсе не в этом. Суть в другом: кто в ней повинен! А Ремарк воскрешал ужасы войны совсем не для того, чтобы заклеймить виновных, и даже не пытался их искать. Ремарк проклинал войну и зажигал во мраке бессмысленной смерти огонек товарищества. А с пресловутым хрестоматийным товариществом получалось, что война все же породила нечто положительное.
Хольт шагал взад и вперед по комнате, курил сигарету за сигаретой. Он размышлял о том, что ему самому пришлось пережить, воскрешал для себя правду войны. На фронте было у них в ходу выражение, которое, разумеется, ни в какие хрестоматии не попало: камрады — это подлецы. Ничего удивительного, если вся война была гнусностью и подлостью. Хольт вспомнил Зеппа Гомулку; между ними возникло что-то вроде дружбы. Тогда как Вольцов, Феттер и он составляли одну компанию, одну шайку — в горах, а затем и на войне. Война, в которой участвовал Хольт, была преступной; потому-то не было у них товарищей, были только сообщники. И пусть даже в первой мировой войне это не так ясно выступало наружу, как во второй, все же идеал фронтового товарищества объективно оборачивался туманом, фразой, повязкой на глазах «серой скотинки», блуждающим огоньком во мраке, а за идеал, которым тупому человеческому стаду скрашивают дорогу на бойню, покорно благодарю!
Хольт продолжал размышлять. Он думал о зверях с руническими знаками на петлицах; эти кровавые марионетки были ему знакомы. Но он искал тех, кто ими управлял. Хольт снова перечел строки, предпосланные роману «На Западном фронте без перемен». Значит, книга и не была задумана как обвинение! Да и кого обвинять в этой книге — разве что нескольких пивных стратегов или зарвавшегося унтера Химмельштоса! Ремарк хотел рассказать о поколении, которое «было искалечено войной, хотя и уцелело от снарядов».
И я тоже уцелел от снарядов, думал Хольт, снарядов неизмеримо более разрушительной и страшной войны — от бомб, бортовых пушек, танков, уличных боев. И все же искалечен. Но это же, черт побери, не выход — стоять в девятнадцать лет на персидском ковре и говорить себе: я искалечен! Это не выход, да и никогда не было выходом, и тогда тоже! Сам не знаю почему, я взбунтовался против отца, плыл по течению и вместо того, чтобы искать пути, искал возможности забыться. А когда пришла опустошенность и похмелье, тут я и подумал: я пропащий человек, да, уцелел от снарядов и все же искалечен.
Нет, это все рисовка! — сказал он себе.
Снова закурил сигарету и обломал в пальцах спичку. Теперь он понял, что именно не удовлетворяло его в этих книгах: Ремарк тоже рисовался, обманывал и себя и других, ибо трагическая поза — уцелеть и все же погибнуть, образ обманутой судьбой жертвы у порога жизни — все это звучало на слух некоторых людей приятнее, чем хладнокровный вопрос: «Как такое могло произойти?» и «Кто в этом виновен?» Юнгер, Боймельбург лгали. Но и Ремарк не говорил правды. Все у него повисало в воздухе, никто ничего не знал и, что всего хуже, не желал знать. Весь справедливый гнев, что накопился в окопах, после возвращения обрушивался не по тому адресу, и бунт ограничивался пустыми фразами против пустых фраз. При этом всячески следили за тем, чтобы как-нибудь не повредить доброму старому миру, тому самому миру, который повинен был во всем этом безумии. Вопрос «почему?» или cui bono? — «кому это выгодно?» отбрасывался, заминался. И те же бунтовавшие камрады в третьем, к сожалению, не написанном томе, верные духу фронтового товарищества, шли, очевидно, к урнам и дружно голосовали — сначала за господина Гинденбурга, а затем за господина Гитлера.
Хольт швырнул книжку на стол. «Потрясающее произведение». Ну конечно! В покалеченных душах фронтовиков было что-то притягательное. Хольт злобно подумал: надо бы и самому для смеху разыграть героя потерянного поколения, этим вызовешь к себе сочувствие. Глядишь, еще на два костюма расщедрятся. Забавляться с Бригиттой мне уже дозволено.
Но он и не помышлял играть роль шута в этой комедии, где даже декорации не изменились. В серую, морозную зимнюю ночь, последнюю ночь в жизни Петера Визе, он, Хольт, мечтал о том, чтобы выжить и