часами пополудни. Но зато потом! Потом он закрывал дверь – неважно, оставались у него дела, или нет – и отдавал себя целиком дому и дорогим для него заботам, как сделать его для начала хотя бы сносным для жилья и необременительным для Ирины. Настолько, насколько он мог. Стоял август, когда он приехал в коляске, запряженной лошадьми, чтобы забрать ее из санатория в последний раз – и навсегда. А потом он повез ее в маленький домик и перенес через порог, понес вверх по ступенькам и положил на красивую, большую кровать, которую сделал для нее своими руками и украсил резными узорами.
– А ты не боишься? – спросила она тихо.
– Чего?
– Туберкулеза.
Ее глаза вдруг стали тревожными и грустными. Амадеус сел на краю кровати и взял ее руки в свои.
– За себя?
Ирина кивнула, без слов.
– Я боюсь лишь единственной вещи на свете, – ответил Амадеус, и его глубокий голос задрожал. – Потерять тебя.
Ее глаза наполнились слезами, но она по-прежнему молчала – только протянула ему руки. Он покорился этому объятию, лег с ней рядом. До этого дня они еще ни разу не были близки. Они оба мечтали об этом, чувствовали, как их тела томятся и жаждут друг друга, но его брак и ее жизнь в санатории стояли между ними. До этой самой минуты Ирина была прежде всего пациентом, пленницей своей болезни. И теперь она вдруг опять стала нормальным человеческим существом.
Женщиной.
Ее тело было таким бледным, что казалось полупрозрачным. Ей было двадцать пять лет – в расцвете своей физической красоты: стройная, с шелковистой кожей и хрупкая. Амадеус боялся близости с ней, он волновался, что в пылу своей страсти он может причинить ей вред – он был сильным мужчиной, и каждую секунду он думал о ее уязвимости. Но когда они начали целовать и обнимать, а потом касаться и ласкать друг друга, он почувствовал в ней волшебную перемену, увидел, как ее кожа замерцала бледно- розовым сиянием, тело напряглось под его пальцами, ощутил, как удивительная сила, жажда и легкость вливаются в нее.
– Je t'adore,[4] – сказала она, когда он впервые вошел в нее, стараясь сдержать себя, заставляя себя быть очень осторожным. Казалось, само сердце говорило ее голосом, и Амадеус вдруг почувствовал, что все его существо переполняет любовь – разве вчера б он поверил, что можно любить еще сильнее, чем прежде? И Ирина открыла ему всю себя без остатка, и начала двигаться в такт с ним, стараясь помочь ему, освободить от страхов, желая его неистовости, его желания, чтобы он забыл прошлое и будущее – все, кроме настоящего, этого мгновения, этого триумфа их любви.
Прежде чем забрать Ирину из санатория, Амадеус долго говорил с профессором Людвигом и другими врачами, как лучше всего ухаживать за ней. Поначалу они изо всех сил сопротивлялись, но напор его решимости и воля их пациентки победили их сомнения, и в конце концов все сошлись на компромиссе – раз в месяц Амадеус будет привозить Ирину на осмотр, вести температурный лист и записывать все изменения в ее состоянии.
– Нет, – сказала Ирина. – Я туда больше не поеду.
– Но это всего лишь раз в месяц. Только осмотр, дорогая.
– Нет, – ее лицо было решительным.
– Но я обещал им, что буду заботиться о тебе, – удрученно возразил Амадеус.
– Ты и так заботишься обо мне – так чудесно, что лучше не бывает.
Она взглянула в его встревоженное расстроенное лицо и заколебалась.
– …Ну хорошо, пусть они приезжают сюда раз в месяц, если им это так необходимо. Пусть стучат по мне своими молотками по спине и по груди, слушают шумы в легких, а я буду для них кашлять, а потом они могут уехать восвояси и оставить нас в покое, – она изобразила какое-то подобие улыбки. – Ну вот, не о чем больше спорить.
– А что если они не согласятся?
– Или так, или вообще никак.
Он рассчитал и строил главное – щедро освещенную солнцем террасу – чтобы такой важный для нее отдых не зависел от погоды, и она могла бы греться на солнышке и дышать знаменитым альпийским воздухом, будучи защищенной от ветра, дождя или снега. Ирина смотрела, как он работает, и один вид его, звук его голоса – когда он напевал или насвистывал что-то – без рубашки, строгая, стуча молотком и иногда прерываясь, чтобы взглянуть на нее и угадать по лицу, все ли с ней в порядке, или подходя, чтобы поцеловать ее в губы, – делал для нее гораздо больше, чем все эти месяцы, проведенные в санатории. Терраса была закончена, Ирина стала отдыхать на шезлонге, с Аннушкой на коленях, а Амадеус сидел рядом с ней, читая или глядя по сторонам, на дикую красоту, окружавшую их, или просто смотрел на Ирину. Как и обещал, профессор Людвиг приезжал каждый месяц, и казался вполне довольным. Но он не заговаривал о реальном улучшении. И что еще хуже, он никогда не произносил слов, которых так жаждал услышать Амадеус – что ее можно вылечить.
Конец лета принес удар, которого совсем не мог ожидать Амадеус. В лихорадочной спешке найти дом он не сообразил, что дом расположен в долине – с горой Якобсхорн спереди и Шварцхорн – сзади, и это означало, что большую часть зимы солнце будет находиться за этой естественной преградой. Жизнь в Альпах, не в сезон, только теперь начал понимать Амадеус, может быть беспросветно блеклой. Без отдыхающих – или наезжавших по праздникам туристов – Давос Дорф и Давос Плац теряли свое нарядное веселье и оживленность; здесь оставались только стоические, грубоватые жители гор и пациенты и персонал клиник. И что еще хуже, как начал бояться уже Амадеус, их дом, находившийся на порядочном расстоянии от маленькой дороги, петлявшей к Давос Дорфу, мог оказаться отрезанным, если вдруг повалит снегопад. Он думал не о себе – в конце концов, он здоровый и сильный мужчина, но Ирина! Ей нужны были тепло и солнечный свет. И еще – безопасность… Кто ей сможет помочь, если ей вдруг станет хуже, а дорогу завалят сугробы? Амадеус был просто в отчаяньи и злился на себя за свою тупость. Он хотел дать ей все самое лучшее, но чего он добился в итоге? Дом был сырым и холодным, и солнечная терраса оказалась бесполезной. Он потерпел поражение.
Ирина никогда не жаловалась, но в ноябре она схватила сильную простуду, и впервые с тех пор, как они встретились, Амадеус оказался лицом к лицу с жестокой правдой – с неумолимым доказательством, что она смертельно больна, как и говорили врачи. До этого момента весь этот ужас казался скорее абстрактным, до тех пор, пока Ирина вела себя благоразумно и Амадеус заботился о ней без ошибок, они могли жить, почти позабыв о существовании страшной ловушки. Но теперь его заставили прозреть, и он увидел – маленький дьявол просто спал в ее теле, дурача их своей временной пассивностью.
Лихорадка Ирины усилилась. Кожа стала нездорового пепельного цвета, а на щеках появились неестественные красные пятна. Глаза ее были влажными, но тусклыми, с залегшими под ними кругами; она потела и дрожала, у нее не было аппетита. Она часто страдала от приступов боли; она хрипло и мучительно кашляла, все чаще пряча платок от Амадеуса, но он знал, с нарастающим страхом, что она кашляет кровью. Профессор Людвиг рекомендовал отвезти ее назад в санаторий, и Амадеус с тяжелым сердцем вынужден был согласиться, но Ирина отказалась наотрез.
– Это только для твоей пользы, дорогая, – пытался он убедить ее. – Совсем ненадолго.
– Да, конечно… но вот только это не будет «совсем ненадолго», – с трудом проговорила она, и хрип в ее горле причинил Амадеусу невыносимую боль. – Ты же знаешь, милый – они никогда не выпустят меня оттуда.
– Я их заставлю.
– Ты не сможешь… а как только они начнут свои анализы и лечение, у меня уже не будет сил бороться с ними.
Ее глаза умоляли его.
– Это пройдет, mon amour,[5] если я останусь здесь. Она и слышать не хотела ничего о санатории, и Амадеус устроил так, что вежливый внимательный врач приходил через день к ним на дом. Амадеус, вне себя от страха, ходил туда-сюда снаружи под дождем, пока врач осматривал Ирину. Это были минуты полные почти нестерпимого кошмара – он был уверен после каждой очередной консультации, что сейчас услышит ее смертный приговор. Он винил, он клял себя за то, что подверг ее