неистовство стихий, восставших против него. Вообразите небо, темное и бурное, и облака, в диком единодушии с волнами образующие другой океан в воздухе. Добавьте ко всему этому грохот на палубе и под ней; поспешный топот; громкие хриплые голоса моряков; клокотанье воды, бьющей из шпигатов и в шпигаты; и время от времени – тяжелый удар волны о палубный настил над вашей головой, точно мертвенный, глухой, тяжкий отголосок громового раската в склепе, – и вы получите впечатление о лобовом ветре в то январское утро.

Я умалчиваю о том, что можно назвать местными шумами на судне: о звоне разбивающегося стекла и фаянса, о беготне стюардов по трапу, веселых прыжках по палубе оторвавшихся бочонков и нескольких дюжин беглых бутылок портера; и о весьма любопытных, но отнюдь не веселящих душу звуках, издаваемых в различных каютах семьюдесятью пассажирами, слишком немощными, чтобы подняться к завтраку. О них я умалчиваю: хоть я и слышал этот концерт три или четыре дня кряду, но слушать его мог лишь каких-нибудь четверть минуты, после чего, почувствовав сильный приступ морской болезни, снова укладывался в постель.

Впрочем, речь идет не о морской болезни в обычном смысле слова – это бы еще полбеды. То была особая форма, о какой я ранее никогда не слыхал и не читал, хотя не сомневаюсь, что она довольно распространена. Весь день я лежал, безучастный и апатичный, не испытывая ни усталости, ни желания подняться, почувствовать себя лучше или выйти на воздух; не испытывая ни малейшего любопытства, ни забот, ни сожалений; и помнится, в этом полном безразличии я ощущал лишь некую ленивую радость, какое-то злорадное наслаждение, если при такой сонной апатии вообще можно чем-либо наслаждаться, – от того, что жена моя была чересчур больна, чтобы говорить со мной. Если мне дозволят воспользоваться таким примером, дабы обрисовать мое душевное состояние, то я сказал бы, что чувствовал себя в точности так, как мистер Уиллет-старший после того, как погромщики посетили его пивную в Чигуэлле[8]. Ничто не могло бы меня удивить. Если бы в минуту просветления, озарившего меня в виде мыслей о родине, в мою крошечную конурку средь бела дня явилось привидение – самое настоящее привидение в образе почтальона в алом кафтане и с колокольчиком, – попросило бы извинения за то, что, пройдясь по морю, намотало ноги, и вручило мне письмо, надписанное знакомым почерком на конверте, я уверен, что и тут не удивился бы. Я принял бы это как должное. Да если бы в каюту вошел сам Нептун с жареной акулой на трезубце, я бы отнесся к этому как к одному из самых обычных повседневных происшествий.

Однажды… однажды я оказался на палубе. Не знаю, как я туда попал и что меня туда погнало, но, так или иначе, я оказался там, причем совершенно одетый, в огромной матросской куртке из грубого сукна и в таких сапогах, которые слабый человек, находясь в здравом уме, ни за что не сумел бы натянуть на ноги. Когда сознание мое на миг прояснилось, я обнаружил, что стою, держась за что-то. Только не знаю, за что. Кажется, это был боцман, а может быть, насос. Или, возможно, корова. Не могу сказать, как долго я там находился – целый день или одну минуту. Припоминаю, что я пытался о чем-нибудь думать (о чем именно мне было все равно), но безуспешно. Я не мог даже разобрать, где море, а где небо, так как горизонт у меня перед глазами плясал словно с перепою. Несмотря на свое беспомощное состояние, я все же узнал ленивого джентльмена, который стоял передо мной; на нем был синий костюм моряка, на голове – клеенчатая зюйдвестка. Но в тот момент я настолько плохо соображал, что хотя и узнал его, однако не мог отделаться от впечатления, которое произвела на меня его морская одежда, и, помнится, упорно называл его «лоцманом». После этого я снова на некоторое время впал в беспамятство, а когда очнулся, обнаружил, что он исчез и на его месте стоит кто-то другой. Эта новая фигура дрожала и расплывалась перед моими глазами, словно отражение в кривом зеркале, но я узнал в ней капитана; и так ободряюще действовал на всякого самый его вид, что я попытался улыбнуться, – да, даже тут попытался улыбнуться. По его жестам я видел, что он обращается ко мне: он корил меня за то, что я стою по колено в воде (как это случилось – право, не знаю), но прошло немало времени, прежде чем я уразумел смысл его жестикуляции. Я хотел поблагодарить его, но из этого ничего не вышло. Я сумел лишь указать на свои сапоги – или на то место где, по моим предположениям, они должны были находиться, – и выговорить жалобным голосом: «Подметки пробковые»; при этом, как мне потом рассказывали, я попытался сесть в воду. Видя, что я невменяем и внушать мне что-либо бесполезно, он великодушно отвел меня вниз.

Там я и оставался до тех пор, пока не почувствовал себя лучше. Всякий раз, как меня уговаривали что- нибудь съесть, я переживал такие муки, которые можно сравнить лишь с муками утопленника, возвращаемого к жизни. Один джентльмен, находившийся на борту нашего судна, имел ко мне рекомендательное письмо от нашего общего друга из Лондона. В то утро, когда подул лобовой ветер, этот джентльмен послал мне письмо вместе со своей визитной карточкой, и я долго страдал при мысли о том, что он, вероятно, вполне здоров и по сто раз в день ожидает моего появления в кают-компании. Мне он представлялся одною из тех словно литых фигур, которые, надувая красные щеки, зычным голосом спрашивают, что за штука морская болезнь и действительно ли она так неприятна, как говорят. Эта мысль поистине терзала меня, и, кажется, никогда я не испытывал такого чувства беспредельной благодарности и величайшего удовлетворения, как в ту минуту, когда услышал от судового врача, что он только что поставил упомянутому джентльмену большой горчичник на живот. Я считаю, что мое выздоровление началось с того момента, как я получил это известие.

Впрочем, моему выздоровлению в значительной мере помог еще и штормовой ветер, который поднялся как-то на закате, когда мы уже дней десять были в море, и, все набирая силу, дул до самого утра; он утих всего на какой-нибудь час незадолго до полуночи. Но в неестественном спокойствии воздуха в этот час и в последующем нарастании шторма было что-то столь грозное и непостижимо зловещее, что я почти почувствовал облегчение, когда он разразился с полной силой.

Никогда не забуду я, с каким трудом пробирался корабль в ту ночь по бурному морю. «Неужели может быть еще хуже?» – Я часто слышал этот вопрос, когда все кругом куда-то скользило и подскакивало и когда казалось просто невероятным чтобы что-либо плавучее могло вынести больший напор и не пойти ко дну. Но даже при самом живом воображении трудно себе представить, как треплет пароход в разбушевавшемся Атлантическом океане в бурную зимнюю ночь. Рассказать, как волны бросают его на бок, так что верхушки мачт погружаются в воду, и не успевает он выпрямиться, – его швыряет на другой бок, а потом вдруг гигантский вал ударяет в борт с грохотом сотни пушек и отбрасывает его назад и тогда он останавливается, сотрясаясь и вздрагивая словно оглушенный ударом, а затем с яростным биением своего механического сердца бросается вперед, подобно обезумевшему чудовищу, и рассвирепевшее море снова обрушивается на него, бьет, валит, сокрушает; рассказать, как гром и молнии, град и дождь, и ветер вступают в яростную борьбу за него, как стонет каждая доска, визжит каждый гвоздь и ревет каждая капля воды в бескрайном океане, – все равно что ничего не рассказать. Назвать это зрелище в высшей мере грандиозным, ошеломляющим и жутким, – все равно что ничего не сказать. Этого не выразить словами. Этого не охватить мыслью. Только во сне можно вновь пережить такую бурю во всем ее неистовстве, ярости и страсти.

И все же в самый разгар всех этах ужасов я оказался в столь смешном положении, что даже в тот момент понимал всю его нелепость не хуже, чем сейчас, и так же не мог удержаться от смеха, как в любом другом эабавном случае, когда все располагает к веселью. Около полуночи нас качнуло на такой волне, что вода хлынула в люки, распахнула двери наверху и с ревом и грохотом ворвалась в дамскую каюту к несказанному ужасу моей жены и одной маленькой шотландки, которая, кстати сказать, незадолго перед тем послала к капитану стюардессу с запиской, вежливо прося его тотчас распорядиться, чтобы на каждой мачте, а также на трубе были установлены стальные громоотводы: тогда можно будет не бояться, что в судно ударит молния. Обе дамы, а также и горничная, о которой уже упоминалось выше, находились в каком-то пароксизме страха, и я просто не знал, что с ними делать; естественно, я подумал о каком-нибудь подкрепляющем или успокоительном средстве, но в тот момент мне не пришло в голову ничего лучшего, чем коньяк с горячей водой, и я незамедлительно наполнил этой смесью стакан. Стоять или сидеть, ни за что не держась, было невозможно, женщины забились в уголок большого дивана – сооружения, тянувшегося во всю длину каюты, – и, уцепившись друг за друга, ежеминутно ожидали, что вот-вот пойдут ко дну. Едва я подошел к ним со своим целебным средством, чтобы дать питье ближайшей страдалице, присовокупив к нему несколько слов утешения, как обе дамы, к ужасу моему, вдруг медленно покатились в другой конец дивана. Когда же я, пошатываясь, добрался до этого конца и снова протянул стакан, судно снова накренилось, и они покатились обратно, а мои добрые намерения разлетелись в прах! Мне кажется, я не меньше четверти часа гонялся за ними вдоль дивана и ни разу не сумел настичь; а когда, наконец, мне это

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×