замер и, казалось, не находил слов.
— Превосходно, — наконец произнес Септимус — Отличная будет книга. А теперь, если ты не претендуешь на этот остаток ветчины…
Ламприер почувствовал, что расстояние между ними внезапно увеличилось. Ему показалось, что они говорят словно на разных языках.
В последующие недели Ламприер засел за свой словарь. Точнее, он буквально набросился на него. Если прежде он работал методично, продвигаясь от «А» к «
— Апельсиновые деревья, лимонные деревья, жасминные деревья… — Септимус потрясал рекламным листком.
— Арабские и каталонские, — завлекательно читала Лидия, глядя через его плечо.
— Нет, — сказал Ламприер.
Лидия находила его творческий азарт нездоровым, а то и самоубийственным. Этот словарь был сущей болезнью. Она уговаривала его вместе с Септимусом и даже злилась на его упрямство, что, по мнению Ламприера, ей очень не шло. Он упорно не желал видеть деревья и не интересовался лордом Бэрримором и его аппетитом. Он не нуждался ни в чем, кроме своего словаря. Однако дружеские приглашения не прекратились и даже участились. И вот они пришли к нему прямо с выставки Берджесса с апельсиновым деревом, которое Септимус покорно тащил всю дорогу. Сопротивление Ламприера дало трещину.
По правде говоря, зрелище было прискорбное: из желтой кадки торчал ствол пяти футов высотой с растопыренными во все стороны ветками. Апельсиновое дерево страдало всевозможными древесными заболеваниями, оно было все в пупырышках и наростах; хрупкие и ломкие, как плохая бумага, листья, к счастью немногочисленные, были испещрены какими-то рубцами и пятнами. Листва, несмотря на убогость, кишела насекомыми, которые, компенсируя недостаток жизненного пространства, стали осваивать комнату.
— С ним тебе будет светлее, — сказала Лидия. — А когда оно вырастет, ты будешь есть апельсины.
Глядя на жалкого пленника в кадке, Ламприер внезапно ощутил и себя пленником, заточенным в четырех стенах. Он с тоской подумал об апельсиновых рощах, привольно раскинувшихся на родной земле под жарким южным солнцем, о ветвях, отягощенных спелыми плодами, и так далее… как они далеко, и насколько счастливее был бы вторгшийся к нему изможденный пришелец в тех краях. И все же Ламприер был тронут подарком, и когда Септимус предложил ему сходить в Черинг-Кросс посмотреть на человека, глотающего камни, он ответил уже не просто «Нет», а «Не в этом месяце».
— Превосходно, — сказал Септимус — Сходим туда через две недели.
Лидия выразила такую бурную радость, что Ламприер даже смутился.
— Да, через две недели, — подтвердил он.
Ламприер трудился с ожесточением, и впервые с тех пор, как он взялся за словарь, он почувствовал, что сам поглощен работой, а не работа поглощает его. Он исписывал горы бумаги, но как только статья была написана, она переставала интересовать его. Он не перечитывал то, что написал. И в его подсознании вертелся все тот же вопрос. Если не Джульетта, то кто же? Вопрос был знакомым, но каждый раз он появлялся как бы под новым углом. Стоило ли ломать над этим голову? Ламприер был озабочен словарем и старался не отвлекаться. Но когда месяц близился к концу, этот вопрос внезапно развернулся, подобно тому как корабль разворачивается за мгновение перед тем, как пойти ко дну, и обнажил совершенно новую грань. Прежде это не приходило в голову Ламприера, и сердце его сжалось от ужасного подозрения, и тоска, томившая его все эти дни, стала невыносимой. Если та девушка не была Джульеттой, то почему они были так похожи? И прежде чем накатил последний роковой вал и воды безвозвратно поглотили вздыбившуюся корму, Ламприер спросил себя, какую же роль играла Джульетта в жутком спектакле.
Бесконечно далеко от людских страхов и забот, в тенистых парках и городских садах, кротко отступающий март усыпал душистыми цветами миндальные деревья. В последний день месяца крыжовник уже покрылся зеленой листвой, и появились первые летние мухи. И март почти неожиданно превратился в апрель.
Императора Иосифа мучили кошмарные сновидения. Много недель ему снились границы, фронты, линии обороны, безликие враги и Екатерина Великая — русская императрица, его союзница в смертоносном безрассудстве войны. Он пробудился, как обычно охваченный смутными тревогами и с мошной эрекцией, и принялся яростно бранить себя за собственную недальновидность. Он надеялся, что турецкие войска растают вместе со снегами, но этого не произошло. Он надеялся, что Белград упадет ему прямо в рот, как спелая хорватская слива, но не произошло и этого. По крайней мере, мог бы вернуться интернунций, но этого тоже не случилось. Армии императрицы прохлаждались под Очаковом. А солдаты императора болели, дезертировали и голодали. Безрадостная картина; но даже этот тупик был хорош по сравнению с маячившей в отдалении мрачной тенью — планом Герцберга.
В прусских письмах, направленных в Высокую Порту тамошним агентам и перехваченных и расшифрованных в Вене, сообщалось о плане провести в самом сердце Европы кардинальные реформы. Прусско-турецкий альянс подразумевал взаимовыгодный обмен: пруссы получали Данциг и Торунь, поляки — Галицию, а император Иосиф — Молдавию. Но за этими приятными обещаниями крылось одно неприятное обстоятельство: Пруссия была готова пойти на уступки, чтобы удовлетворить претензии турков, которые при случае могли подкрепиться угрозой военных действий. План Герцберга был приманкой, подброшенной к границам императора Иосифа, и был предназначен для того, чтобы на нее кинулись все враждующие армии. В дурных снах, досаждавших императору, границы под давлением этих сил прогибались и искажались, как изломанная трапеция, внутри которой сам император, распластанный на земле, с привязанными к чему-то руками и ногами, извивался, словно червяк, и сам сжимался по мере того, как сужались границы; а Екатерина глядела на него холодным взором и мерно говорила о растянутых линиях обороны, о неурожае на Украине и неизбежных отсрочках. Рука императрицы привычными движениями опускалась и поднималась у нее между ног; потом он услышал щелчок, и на пол упал обломок ногтя. Она сделала шаг вперед, и император увидел, как она щелкает зубами; ее алчные кровавые губы раскрылись, и член императора начал восставать с самоубийственной покорностью, отвечая безмолвному приказу Екатерины: вложить налившийся соками плод Австрии в широкие уста России. Императрица присела над ним на корточки и стала двигаться вверх-вниз, и он не мог оторвать глаз от ее наготы, пока все сжимавшиеся границы не стиснули его голову, словно клещами, и не сдавили чресла…
Император проснулся и увидел, что серебристые струйки стекают у него по бедрам и шаловливыми змейками ползут по простыням. Он поднялся, дрожа, и расшифровал для себя это яркое видение: военные действия идут из рук вон плохо.
Сокровенная слизь. С помощью камеры-обскуры ночное семяизвержение австрийского императора могло бы дать точную натурную зарисовку самого сердца турецкой военной машины. Это странно, но влажные узоры на постельном белье Иосифа отражали собой точную схему внутренних дел Высокой Порты,