«О'кэй, доктор Швейцер! — кричали фотографы. — Встаньте вон там. А теперь взгляните сюда, вот сюда... Так, мистер Швейцер, а теперь помашите-ка рукой, рукой помашите, понятно? О'кэй! А теперь пусть он пройдется по трапу...»
Он едва сошел на берег, как репортеры обрушили на него свой универсальный, международный, полный мудрости и изящества вопрос: «Доктор, что вы думаете об Америке?»
Он ответил с уважительной серьезностью:
— Я еще ни разу не был в этой стране, а вот вы живете здесь, так что уж лучше вы расскажите мне, что вы думаете об Америке.
Эта вежливая просьба отдавала швейцеровским максимализмом: в конце концов, не для этого держат репортеров.
На пристани он сказал очень краткую речь:
«Леди и джентльмены, в молодости я был очень глуп. Я учил немецкий, французский, латинский, греческий и древнееврейский, но не учил английского. В своем новом воплощении я первым делом выучу английский».
Его поволокли в отель, как назло забитый цветами: доктор не терпел, когда рвали или срезали цветы.
Гётевский юбилей в штате Колорадо оказался мероприятием чисто американского типа. Некогда в Аспене были серебряные рудники, ныне заброшенные. Предприимчивый американец немецкого происхождения построил здесь подъемник и открыл зимний курорт. Для летней эксплуатации городка он придумал гётевские торжества и пригласил на них видных интеллектуалов Европы и Америки: кроме Швейцера, здесь был испанский философ Ортега-и-Гасет, итальянец Боргезе, американский писатель Торнтон Уайлдер. Здесь выступали также знаменитый симфонический оркестр и Артур Рубинштейн.
Швейцера повезли в Аспен, и журнал «Лайф» так описывал это путешествие:
«В Чикаго, где термометр показывал 99°, Альберт Швейцер вышел на платформу поразмять ноги. Он стоял, разговаривая с друзьями, когда вдруг появилась женщина с двумя тяжелыми чемоданами. Швейцер тут же прервал разговор, вежливо подошел к женщине, ухватил своими могучими руками ее чемоданы и отнес в вагон. Свидетели, пристыженные этим проявлением рыцарства со стороны 74-летнего джентльмена, выследили других тяжело нагруженных пассажиров и устремились в подражание Альберту Швейцеру им на помощь, повергнув в изумление всю Юнион Стейшн».
Дальнейший путь (за Великим перевалом) описывает одна из попутчиц Швейцера:
«Две девушки робко остановились у входа в купе доктора Швейцера и спросили: „Не имеем ли мы честь разговаривать с профессором Эйнштейном?“ — „Нет, — ответил он, — к сожалению, это не так, хотя я вполне понимаю вашу ошибку, потому что у него на голове все совершенно так же, как у меня (при этом он взъерошил свой чуб), но в голове у меня все совершенно по-другому. Впрочем, он мой очень старый друг, так что, может, вы хотите, чтобы я дал вам его автограф“. И он написал: „Альберт Эйнштейн — через своего друга Альберта Швейцера“.
По рассказам некоторых биографов, Швейцер встречался в Америке с Эйнштейном. Впоследствии Швейцер говорил, что Эйнштейн умер в отчаянии от своей причастности к атомной бомбе и к тому, что она несла людям. Вопрос о том, кто больше виноват в этом страшном бедствии наших современников, не является, впрочем, таким уж бесспорным. Эйнштейн был вправе написать однажды:
«Интеллектуальные средства, без которых было бы невозможно развитие современной техники, возникли в основном из наблюдения звезд. За злоупотребления этой техникой в наше время творческие умы, подобные Ньютону, так же мало ответственны, как сами звезды, созерцание которых окрыляло их мысли». Тем не менее Швейцер писал, что Эйнштейн умер в смятении. В письме Г. Геттингу Швейцер говорит:
«Я познакомился с Эйнштейном, и между нами возникла глубокая дружба, когда он был профессором в Берлине. Умирая, Эйнштейн знал, что я, как и он, буду бороться с атомным оружием».
Торжественное гётевское обращение Швейцер написал по-немецки и по-французски. Немецкий вариант перевел на английский язык Торнтон Уайлдер.
Своей готовностью разговаривать со всяким, кто просил его совета, Швейцер изумил и расстроил организаторов фестиваля в Аспене, ибо иногда это ставило под угрозу торжественную программу. Он не отказывал ни в интервью, ни в автографах, ни в ласковом слове, ни во внимании. Однажды он вызвался проводить до отеля собеседника, который был моложе его.
Из Аспена Швейцера поволокли в Чикаго, где университет присудил ему степень доктора права и предложил быть профессором без особых обязанностей (с одними только правами).
В Чикаго Швейцер встретил своего юного (четверть века назад) сотрудника Ноэля Гилеспи, который был теперь специалистом по анестезии и который провел день возле Швейцера, совершенно удрученный шумом, суетой и устрашающей толпой людей. Впоследствии Швейцер с горечью рассказывал Ф. Фрэнку:
«Когда я прибыл в Нью-Йорк и на меня выпустили всех этих репортеров, я чувствовал себя, как девственница, брошенная на арену к львам. Туда, где я жил, однажды пришел настройщик пианино и, думая, что я не вижу, стал меня фотографировать».
В Чикаго из своего колледжа специально прилетел студент-медик Уильям Меллон-младший. Некогда журнальная статья о Швейцере побудила его стать медиком. Теперь он решил окончить колледж и открыть на Гаити Больницу имени Швейцера. Он был лишь одним из многих послевоенных последователей Швейцера (в Перу, на Филиппинах, в Бразилии, в Бирме), строивших больницы на свой страх и риск.
В Нью-Йорке Швейцер отдыхал у друзей. Он с добродушным юмором рассказывал потом, что хозяйка, встретившись с ним на лестнице утром в длинном, до пят, халате, извинилась, что она не одета, убежала к себе и вскоре вышла успокоенная в трусиках и коротенькой рубашонке.
Когда он играл на рояле, дети хозяина столпились у него за спиной, и он, обернувшись, весело сказал им:
— Вы, наверно, думаете, что я только мрачную музыку могу играть? А вот послушайте: это музыка, под которую я в первый раз в жизни танцевал вальс с Еленой.
И он заиграл веселый вальс из тех, что играли в страсбургских гостиных в начале девяностых годов прошлого века.
Он оставался в этом добродушно-ироническом настроении до самого конца.
Однако теплый прием никак не изменил (видимо, вопреки ожиданиям многих поклонников американского прогресса) его взгляда на современную буржуазную и, в частности, американскую цивилизацию. Он увидел страну, обогнавшую все прочие страны мира по производству хлеба, масла, штанов, холодильников и телевизоров, и не восхитился ее сытостью. Он увидел великолепные автострады, признаки могучей промышленности, поражающей мир высокой организацией производства. И он не увидел здесь ничего принципиально нового в подмеченной им еще на рубеже века картине упадка буржуазной культуры!
Поэтому, к удивлению журналистов, осаждавших его в Бостоне, он, не выразив никаких восторгов по поводу американского процветания, сказал спокойно и упрямо, что больше всего мир нуждается сейчас в духе, ибо если высокий дух не будет править миром, то мир погибнет.
В октябре того же года Швейцер снова (в восьмой раз!) уезжает в Африку, где с огромной энергией берется за работу. Американские лекарства давали новые возможности для лечения проказы. Кроме того, у него были теперь гётевские деньги, помогавшие ему в осуществлении его планов, как некогда, много лет назад, ему помогали баховские деньги. Швейцер начинает строительство деревни для прокаженных, решив посвятить ее памяти покойных родителей.
Хлопот немало и помимо строительства: штат больницы теперь двадцать четыре человека, а больных четыре сотни, причем половина из них прокаженные.
Всякого, кто приезжает в Ламбарене, поражает еще один вид пациентов и подопечных Швейцера — зверье. Козы бродят по территории, роняя удобрение, столь высоко ценимое доктором. Антилопы по вечерам в такт баховской музыке перебирают стройными ногами. Обезьяны, прижившись в больнице, находят себе здесь занятия по душе. У доктора несколько кошек, что же до собак, то их в Ламбарене туча. А в комнате доктора живет также мудрое и ненавязчивое семейство муравьев, которых доктор кормит после ужина у себя на столе. В большой чести у доктора пеликаны, особенно Парсифаль, первый из трех, названных в честь вагнеровских опер. Об одной из этих птиц Швейцер даже написал рассказик. Называется он «История моего пеликана», но повествование идет от лица самого пеликана, и читатель встречается