— В 1905-м, да, в 1905-м. Или в 1906-м? Очень хорошо помню, как я сказал своему другу, портному из Гюнсбаха: «Ты должен сшить мне сюртук, потому что мне придется играть перед королем Испании». Он был очень озадачен: «Ты что хочешь сказать, Альберт, что я должен сшить тот самый сюртук, в котором ты будешь играть перед испанским королем? — Но потом добавил с серьезностью: — Хорошо, я постараюсь». И получился действительно замечательный сюртук, очень прочный сюртук. Я всегда надевал его по торжественным дням. Конечно, с собой у меня его нет, так что я вам не смогу его показать, в Африке ведь он ни к чему. Я его держу в Гюнсбахе. Конечно же, я надевал его, когда читал лекции в Эдинбурге, когда получал премию Гёте, когда получал Нобелевскую премию, когда английская королева вручала мне орден.
Тут уж я не выдержал:
— Вы что хотите сказать, что вы все еще носите тот самый сюртук?
— Ну конечно. — Он возмущенно посмотрел на меня. — Да он еще двести лет может носиться».
Впрочем, разговор о сюртуке состоялся в другой раз, за обедом, а во время того ужина, который мы взялись описать, за столом присутствовал гость, молодой эфиопский дипломат, и за десертом Швейцер вежливо спросил у гостя, есть ли у них в Эфиопии какие-либо полезные ископаемые. Дальше излагаем по книге Ф. Фрэнка:
«— Немного, — ответил темнокожий юноша, и я перевел его на немецкий.
— Может, есть золото? — упорствовал Швейцер.
— Нет, сэр, золота нет, — ответил юноша.
— Вам повезло, — сказал Швейцер. — Но, может быть, все-таки есть нефть?
— Насколько я знаю, нет.
— Прекрасно. Поздравляю вас, — сказал Швейцер. — Вас оставят в покое на некоторое время.
В тот же вечер молодой человек пришел попрощаться с шефом, который медленно писал что-то при свете керосиновой лампы. Мне снова пришлось переводить им. Сначала Швейцер с серьезностью надписал фотографию, которую от него неукоснительно требуют. Потом он решил записать для себя имя и фамилию посетителя. Эфиоп протянул ему визитную карточку.
— Простите, — сказал старший из собеседников. — У меня таких нет. Я убедился, что могу без них обходиться.
Он стал искать свою адресную книгу. Как и все его блокноты, она самодельная, из каких-то листочков, сшитых веревочкой. Он листал ее, бормоча: «Алжир, Чили, Германия», — но Эфиопии найти не мог. Он нахмурился и начал все сначала, пока не отыскал место, где были записаны его эфиопские друзья — в разделе «Абиссиния». Он медленно переписал туда адрес.
— Лучше, чтобы все было правильно, — сказал он, глянув поверх очков. — Никогда не знаешь, где тебе это вдруг однажды понадобится. Например, когда станешь беженцем.
— Из чего вы заключили, что вы можете стать беженцем, герр Швейцер? — спросил я, улыбаясь.
Он взглянул на меня с полной серьезностью, но огонек все же промелькнул в его глазах:
— Кто может знать в наш век, откуда ты будешь бежать и куда?»
Норман Казинс во время своего визита предложил Швейцеру переснять для сохранности рукопись его философского тома о царстве божием. И, увидев эту рукопись, он ахнул: это были листки самых разнообразных типов и размеров — как правило, деловые бумаги, устаревшие бланки колониальной администрации, счета с лесоторговой фирмы, листки старого календаря и даже старые письма, на оборотной стороне которых был справа чернилами написан текст книги, а слева размещались карандашные заметки, которыми Швейцер обычно начинает работу. Казинс не счел эту странную экономию старческим чудачеством: он пишет, что экономия эта была последовательной. Швейцер ведь брился без мыла и шампуня, потому что когда-то мыло и шампунь считались роскошью. Он ездил по железной дороге третьим классом, «потому что не было четвертого». Это не создавало для него особых неудобств, он не видел проку в роскоши. Он был нонконформистом и не считал для себя обязательными предрассудки современной моды, неудобные массовые удобства, а также «удобные», но закабаляющие человека усовершенствования быта. Швейцер выдерживал этот принцип и в собственной жизни, и в больничном быту, что вызывало ярость поклонников западного прогресса, а также черную зависть журналистов, которые считали это удачным рекламным трюком, а самого доктора «гением рекламы».
Ф. Фрэнк вспоминает, что, когда он увидел, как Швейцер в 1949 году сходит по трапу «Нев Амстердама» в негнущемся черном костюме, поношенной шляпе и с каким-то деревенским зонтиком под мышкой, он подумал, «что человек этот выработал свой стиль. Он все время играет Альберта Швейцера».
«После того как вы две минуты понаблюдаете за Альбертом Швейцером, — продолжает Ф. Фрэнк, — вы поймете, что он никого не играет. Он и есть Альберт Швейцер. Негнущийся черный костюм, вероятно, соорудил его друг в Гюнсбахе в 1910 году. В Африке он носит шлем, старые, но всегда чистые брюки цвета хаки и белую рубаху. Поскольку костюм его не снашивается, зачем же он будет покупать новый? Он совершенно не думает о таких пустяках».
Фрэнк, конечно, прав, и все разговоры о саморекламе порождены завистью журналистов (так же, как и их рассуждения о популярности старого ламбаренского доктора у прекраснейших женщин мира). Мы еще остановимся на этом позднее, а пока вернемся в Ламбарене 1957 года, где гостил в это время популярный американский публицист и редактор Норман Казинс.
У Казинса были свои планы в отношении Швейцера. Он хотел, чтобы доктор высказался по вопросам войны и мира. Швейцер готов был признать, что проблема мира отодвигает сейчас на задний план многие другие проблемы, но снова и снова повторял, что всю жизнь принципом его было — держаться в стороне от политики и как можно реже высказываться по политическим вопросам. Казинс проинформировал Швейцера о новых наблюдениях ученых над действием облучения на человеческий организм. Да, Швейцер присутствовал недавно на встрече лауреатов Нобелевской премии в немецком городке Линдау, где много было разговоров об атомной опасности. Он и сам много думал сейчас об этом, но верность старому принципу до сих пор останавливала его. Он сказал Казинсу:
«Всю мою жизнь я старался воздерживаться от заявлений по общественным вопросам... Не потому вовсе, что я не интересовался международными делами или политикой. Мой интерес к ним и озабоченность ими очень велики. Просто я чувствовал, что мои отношения с внешним миром должны произрастать непосредственно из моей работы и моей мысли в области теологии, философии или музыки. Я пытался скорее искать подход к проблемам всего человечества, чем ввязываться в противоречия между той или иной группировкой. Я хотел быть человеком, который говорит с другим человеком».
Разговоры с Казинсом и собственные размышления над губительными для всякой жизни последствиями атомных испытаний растревожили Швейцера. Он очень ясно представлял себе, как это может произойти и как это произойдет в недалеком будущем, если верх не одержат дух человечности и духовность в людях. Люди легкомысленны, они не хотят думать о завтрашнем дне. Они слышат речь благородного ученого, не доверять которому у них пет оснований. Но так как то, что он говорит, раздражает их, заставляет думать, выводит из сферы повседневной суеты, люди стараются забыть то, что он говорит им, отмахнуться от необходимости действовать. «Это все страхи, — говорят они, — это все преувеличения». Так они говорили, слыша об оскудении и упадке их цивилизации; потом они увидели наяву, как из этой бездуховной цивилизации вызревает кровавая фашистская диктатура с массовым оглуплением народов и колючей проволокой концлагерей. Швейцер понимал, что теперь людям предстояло увидеть наяву, как у них начнут рождаться уроды-дети и уроды-внуки, чудища без рук, без ног, слюноточивые дебилы и олигофрены всех сортов. И он с горечью отмечал, что, пока люди не увидят их, каждый в своей семье, до тех пор они будут допускать и даже приветствовать испытания самых славных, самых братоубийственных бомб...
В конце концов Швейцер сказал Казинсу, что проблема атомных испытаний выходит за рамки обыкновенной политики. Это касается всех людей, и он не может молчать. Он должен выступить.
«Человеческому разуму просто трудно постигнуть размеры этой опасности, — сказал он Казинсу. — Проходит день, за ним другой, по-прежнему восходит и заходит солнце, и упрямая последовательность Природы словно бы вытесняет подобные мысли. Но мы забываем, что Солнце будет всходить по-прежнему, Луна, как прежде, плыть по небу, но человечество может создать здесь ситуацию, в результате которой Солнце и Луна будут взирать на Землю, лишенную всякой жизни».
Так что же нужно сейчас? Прежде всего, конечно, «не успокаиваться, не лгать себе, не лгать людям, не поступаться страшной правдой ради копеечной политической выгоды». (Он-то знал, что именно так все и