— Вас об этом спросят в городе, — сказал сторож. — Там вы попадете разве только в разряд временных. Они вас скорехонько отправят на место жительства. В таком состоянии в чужой приход вас не примут, разве только временно.
— Опять у меня был обморок! — прошептала Бетти Хигден, хватаясь за голову.
— Был обморок, сомневаться не приходится, — ответил сторож. — По-моему, тут мало сказать «обморок», как было сказано мне, когда вас принесли. А друзья у вас имеются, бабушка?
— Самые хорошие, хозяин.
— Так я бы вам советовал разыскать их, если вы думаете, что они могут вам помочь, — сказал сторож. — А деньги у вас есть?
— Совсем немножко, сэр.
— Хотите, чтоб они при вас остались?
— Конечно, хочу.
— Ну, знаете ли, — сказал сторож, пожав плечами, засунув руки в карманы и качая головой с самым мрачным видом, — приходское начальство в городе отнимет их у вас, если вы пойдете туда, можете хоть присягу дать.
— Так я туда не пойду.
— Они вас заставят все отдать, сколько у вас есть, — продолжал сторож, — за то, что окажут временную помощь, и за то, что отправят в ваш приход.
— Спасибо вам, хозяин, за предостережение, спасибо за то, что приютили, всего вам хорошего.
— Погодите-ка, — сказал сторож, загораживая ей дорогу к двери. — Что вы так дрожите и куда это вы заторопились, бабушка?
— Ах, сударь, сударь! — ответила Бетти Хигден. — Я всю жизнь старалась не попасть в приход, всю жизнь бегала от него и теперь хочу умереть на свободе!
— Не знаю уж, — сказал сторож, что-то обдумывая, — можно ли вас отпустить. Я человек честный, добываю хлеб в поте лица и могу попасть в беду, если отпущу вас. Один раз я уже попал в беду, ей-богу попал, знаю теперь, что это значит, и после того остерегаюсь. С вами опять может случиться обморок, как отойдете с полмили, а может и с четверть мили, вот тогда и спросят, почему же этот честный сторож при шлюзе ее отпустил, вместо того чтобы доставить в целости и сохранности в приход. Скажут, вот как должен был поступить человек честный, — продолжал сторож, умело затрагивая самую чувствительную струну в ней — страх, — он должен был доставить ее в приход. Вот чего следовало ожидать от человека с такими правилами.
Он стоял в дверях, а бедная старуха, измученная заботами и утомленная трудной дорогой, заливалась слезами и, сжав руки, умоляла его с тоской:
— Я же сказала вам, хозяин, что у меня есть хорошие друзья. Вот по этому письму вы увидите, что я вам не соврала, они еще будут вам благодарны.
Сторож развернул письмо с важным видом, посмотрел, и лицо его ничуть не изменилось. Но если б он мог прочесть, что там было написано, оно, верно, изменилось бы.
— А сколько мелочи, миссис, будет, по-вашему, совсем немного денег? — спросил он с рассеянным видом, сначала подумав.
Второпях ощупав свои карманы, Бетти выложила на стол один шиллинг, две шестипенсовых монеты и несколько пенсов.
— Если б я вас отпустил, вместо того чтобы доставить в приход, — сказал сторож, пересчитывая глазами деньги, — то вы бы оставили это здесь по собственному желанию?
— Возьмите их себе, хозяин, возьмите на здоровье, я еще вам скажу спасибо.
— Я человек честный, — сказал сторож, отдавая ей письмо и одну за другой опуская монеты в карман, — добываю свой хлеб в поте лица, — тут он провел рукавом по лбу, как будто именно вот эта часть его скромных прибылей была результатом тяжких трудов и добродетельного прилежания, — и поперек дороги вам становиться не хочу. Идите куда вам вздумается.
Она вышла из сторожки, как только он ей позволил, и опять побрела по дороге нетвердыми шагами, равно боясь и возвращаться и идти вперед, видя перед собой в огнях города то, от чего она бежала, и оставляя позади рассеянный повсюду смутный ужас, словно она бежала от каждого камня каждой рыночной площади. Она свернула на проселочную дорогу, где скоро сбилась с пути и заблудилась. В эту ночь она избавилась от доброго самаритянина в его последнем, официально признанном виде, переночевав под стогом, и если бы — стоит, быть может, призадуматься над этим, братья-христиане, — если бы в эту одинокую ночь самаритянин «прошел мимо» нее, она горячо возблагодарила бы господа за свое избавление.
Утро снова застало ее в пути, но она быстро слабела, мысли у нее все больше и больше путались, хотя она неизменно помнила о своей цели. Понимая, что силы быстро ее оставляют и что ее жизненный путь подходит к концу, она не могла ни сообразить, как ей вернуться к своим покровителям, ни даже ясно продумать эту мысль. Все подавляющий страх и порожденная им упрямая и гордая решимость умереть, не допустив своего унижения, — только эти две смутные мысли оставались в ее слабеющем уме. Она шла вперед, поддерживаемая только сознанием, что она должна победить в борьбе, которая длилась всю ее жизнь.
Настало время, когда все мелкие нужды нашей жизни отошли от нее. Она не в силах была бы проглотить ни куска, даже если бы для нее накрыли стол тут же в поле. День был сырой и холодный, но она этого не чувствовала. Она брела все дальше, бедняжка, крадучись, словно преступник, который боится, что его схватят, и не чувствовала почти ничего, кроме страха упасть при дневном свете и быть захваченной еще в живых. Она не боялась, что проживет еще одну ночь.
На груди у нее были зашиты деньги, отложенные на похороны и еще не тронутые. Если она протянет еще день, а потом ляжет и умрет под покровом тьмы, то она умрет независимой. Если же ее схватят живой, деньги отберут у нее, как у нищей, которая не имеет на них права, и отвезут в ненавистный дом Призрения. А если она достигнет своей цели, письмо найдут у нее на груди вместе с деньгами, и господа скажут, когда им отдадут письмо: «Она дорожила письмом; она сдержала слово; и, пока была жива, не допустила, чтобы письмо попало в руки тех, кого она так боялась». Лишенное логики весьма непоследовательное и легкомысленное суждение, но путники, шествующие по долине смертной тени[12], бывают склонны к головокружительной легкости в мыслях; а изможденные старики из низших сословий так же не умеют рассуждать, как не умели жить, хотя, без сомнения, отнеслись бы к нашему закону о бедных[13] более философски, имей они десять тысяч годового дохода.
Так, держась окольных путей и избегая встреч с людьми, эта беспокойная старуха то пряталась, то брела дальше весь этот печальный день. Однако она была настолько не похожа на обыкновенную побродяжку, что иной раз, когда день уже склонялся к вечеру, глаза ее загорались ярким огнем, сердце начинало биться чаще, словно она говорила себе с восторгом: «Господь доведет меня до конца!»
Не будем рассказывать, какие незримые руки вели ее по этому пути бегства от самаритянина, какие голоса, давно умолкшие в могиле, звучали в ее ушах; как ей казалось, что она снова держит в объятиях умершее дитя, сколько раз она укутывала его своей шалью, стараясь согреть, какие разнообразные формы принимали деревья, представляясь ей то башнями, то кровлями, то колокольней; сколько всадников бешено скакало за ней с криком: «Вот она! Держи ее! Держи Бетги Хигден!» — и, подскакав совсем близко, эти всадники пропадали из виду. Бедное, ни в чем не повинное создание, она то брела, то пряталась, пряталась и снова брела вперед, словно она была убийцей и вся округа гналась за ней, — так прошел весь день и наступила ночь.
— Похоже на заливные луга, — шептала она иногда, во время дневного странствия, поднимая голову и замечая то, что ее окружало в действительности. И вот в темноте перед ней возникло большое здание, со множеством освещенных окон. Дым валил из высокой трубы позади здания, и откуда-то со стороны доносился стук водяного колеса. Между нею и зданием лежала полоса воды, в которой отражались освещенные окна, а на ближнем берегу росли деревья.
— Слава тебе, создателю, — прошептала Бетти Хигден, смиренно сложив высохшие руки, — вот я и дошла до конца моего странствия!
Она с трудом пробралась под деревьями поближе к одному стволу, откуда ей видны были из-за