— Милая моя девочка, — сказал ее отец, — подумать только, что ты станешь есть такую грубую пищу! Так уж пускай у тебя будет свой хлебец и свой горшочек молока. Одну минуту, душа моя. Молочная у нас как раз напротив, за углом.
Не слушая отговорок Беллы, он выбежал из комнаты и быстро вернулся с новыми запасами еды.
— Милая моя девочка, — сказал он, расстилая перед Беллой другой лист бумаги, — подумать только, что такая обворожительная женщина… — тут он взглянул на нее и сразу умолк.
— В чем дело, папочка?
— …обворожительная женщина, — продолжал он гораздо медленнее, — может довольствоваться такой сервировкой! Это на тебе новое платье, душа моя?
— Нет, папочка, старое. Разве ты его не помнишь?
— Да, кажется, помню, душа моя.
— А надо бы помнить, папочка, ведь ты же его купил.
— Да, кажется, я купил, душа моя, — сказал херувим, слегка встряхиваясь, словно для того, чтобы прийти в себя.
— Или вкус у тебя так переменился, папочка, что ты не одобряешь собственного выбора?
— Как тебе сказать, душа моя, — отвечал он, с большим трудом проглатывая кусок хлеба, по-видимому, застрявший у него в горле, — мне кажется, оно не так роскошно, чтобы носить его сейчас.
— Так, значит, папа, — сказала Белла, ласково подсаживаясь к нему поближе, — ты иногда пьешь тут чай в тишине и одиночестве? Я не помешаю, если положу руку вот так, тебе на плечо?
— И да и нет, душа моя. «Да» — на первый вопрос и, конечно, «нет» — на второй. Что касается чаепития в тишине, душа моя, то, видишь ли, целый день занятий иной раз бывает немножко утомителен, и если ничего не поставить в промежутке между таким днем и твоей матерью, то ведь она тоже бывает иногда немножко утомительна.
— Я знаю, папа.
— Да, милая. Так что я иной раз пью чай вот здесь, у окна, и в тишине гляжу на переулок, что бывает очень успокоительно, в промежутке между рабочим днем и семейным…
— Счастьем, — с грустью подсказала Белла.
— И семейным счастьем, — повторил ее отец, с удовольствием принимая готовое выражение.
Белла поцеловала его.
— И в этой темной, грязной, как тюрьма, конторе ты, бедный, проводишь всю свою жизнь, когда ты не дома?
— Когда я не дома, душа моя, не иду сюда или не возвращаюсь отсюда, милая. Да. Видишь эту конторку в углу?
— В самом темном углу, всего дальше от окна и от печки? Самая ободранная конторка в комнате?
— Разве она так уж плоха на твой взгляд, душа моя? — спросил отец, склонив голову набок и рассматривая конторку взглядом художника. — Это моя. Ее называют «насест Рамти».
— Чей насест? — негодующе переспросила Белла.
— Рамти. Понимаешь, она выше других, и к ней ведут две ступеньки, вот они и прозвали ее насестом. А меня они прозвали Рамти.
— Как они смеют! — воскликнула Белла.
— В шутку, милая моя Белла, в шутку. Все они гораздо моложе меня и любят пошутить. Что за беда? Могли бы прозвать Ворчуном или Молчуном, да и мало ли на свете прозвищ, вот тогда я действительно мог бы обидеться. А то Рамти! Боже мой, почему же не Рамти?
В этот тяжелый день Белле было всего тяжелее сильно огорчить кроткого человека, который с раннего детства пользовался ее уважением, любовью и даже восхищением. «Лучше было бы сказать ему все сразу, — подумала она, — лучше было бы сказать вот сейчас, когда он что-то начал подозревать; вот теперь он опять развеселился, а я его расстрою».
Херувим снова принялся за хлеб с молоком в самом спокойном настроении, и Белла обняла его еще крепче и принялась ерошить ему волосы, по своей всегдашней привычке обращаться с ним шутливо, и совсем было приготовилась сказать: «Милый папочка, не огорчайся, но я должна сказать тебе кое-что неприятное», как вдруг херувим перебил ее самым неожиданным образом.
— Боже мой! — воскликнул он, снова разбудив эхо Минсинг-лейна. — Вот неожиданность!
— Что такое, папа?
— Сюда идет мистер Роксмит!
— Нет, нет, папа! — встревожившись, воскликнула Белла. — Быть не может.
— Да вот же он! Смотри сама!
Действительно, мистер Роксмит не только прошел мимо окна, но и вошел в контору. И не только вошел в контору, но, увидев, что там нет никого, кроме Беллы с отцом, бросился к ней и обнял ее, восторженно восклицая:
— Моя милая, милая девочка, храбрая, великодушная, бескорыстная, благородная девочка!
И если бы одно только это (чего было вполне достаточно, чтобы прийти в изумление), а то и Белла, на минуту поникшая головой, подняла ее и прильнула к груди Роксмита, словно тут и было ее настоящее, давным-давно избранное место!
— Я так и знал, что ты придешь к нему, и побежал за тобой, — сказал Роксмит. — Любовь моя, жизнь моя! Ведь ты моя?
На что Белла ответила:
— Да, я твоя, если ты этого хочешь!
И после этого совсем почти исчезла в его объятиях, отчасти потому, что он обнял ее очень крепко, отчасти же потому, что она ничуть этому не противилась.
Херувим, чьи волосы от такого поразительного зрелища и сами собой пришли бы в то состояние, в какое их только что привела Белла, попятился назад к окну, на то самое место, с которого только что встал, глядя на парочку расширенными до крайности глазами.
— Однако нам надо подумать о папочке, — сказала Белла, — я еще ничего не говорила; давай скажем папочке.
И оба они повернулись к папочке.
— Только сначала, милая, — заметил херувим слабым голосом, — я попросил бы тебя сначала спрыснуть меня молоком, а то мне кажется, будто я… умираю.
В самом деле, маленький человечек чувствовал ужасающую слабость, и колени под ним словно подламывались. Вместо молока Белла спрыснула его поцелуями, а потом дала выпить и молока, и он мало- помалу ожил от ее ласковых забот.
— Мы тебе, папочка, расскажем очень осторожно, — сказала Белла.
— Милая, — возразил херувим, глядя на них обоих, — вы мне уже так много рассказали в первом… порыве, если можно так выразиться, что теперь я, пожалуй, вынесу все что угодно.
— Мистер Уилфер, — радостно и взволнованно начал Джон Роксмит, — Белла согласна выйти за меня, хотя у меня нет никакого состояния, а сейчас нет даже определенных занятий, ничего в будущем, кроме того, чего я сам сумею добиться в жизни. Белла согласна!
— Да, я, пожалуй, мог бы догадаться, что Белла согласна, дорогой мой, — слабым голосом ответил херувим, — по тому, что видел сию минуту.
— Ты не знаешь, папочка, как дурно я с ним обращалась, — сказала Белла.
— Вы не знаете, сэр, какое у нее сердце, — сказал Роксмит.
— Ты не знаешь, папочка, — сказала Белла, — какой ужасной дрянью я могла бы стать, если б он не спас меня от себя самой!
— Вы не знаете, сэр, — сказал Роксмит, — какую жертву она принесла ради меня.
— Милая моя Белла, — отвечал херувим, все еще взволнованный и испуганный, — и милый мой Джон Роксмит, если вы позволите так называть вас…
— Да, папа, называй, называй! — потребовала Белла. — Я тебе позволяю, а моя воля — для него закон. Не правда ли, милый Джон Роксмит?
Белла впервые назвала его по имени, и в ее тоне звучала такая очаровательная застенчивость, сочетавшаяся с такой нежностью, уверенностью и гордостью, что со стороны Джона Роксмита было вполне