местами!
А хуже всего то, что у нас родилась дочка, а я без памяти люблю детей. Чуть она начинала беситься, как принималась избивать девочку. Когда той исполнилось четыре годика, до того это стало страшно, что я, бывало, иду с кнутом на плече рядом со старым конягой, а сам-то слезами заливаюсь и рыдаю сильней даже крошки Софи. Ведь помешать-то этому я не могу! Как помешаешь, когда дело касается такого норова — в фургоне ведь драки не избежать. Таковы уж размеры и форма фургона — без драки не обойтись. А тогда моя бедняжечка пугалась пуще прежнего, да и доставалось ей еще больше, а потом ее мать бросалась с жалобами к первому встречному, и по всей округе говорили, что «негодяй коробейник бьет свою жену».
А крошка Софи была такой терпеливой! Она очень любила своего беднягу отца, хотя он и не мог ей ничем помочь. Волосы у нее были густые и черные и вились от природы. Одного я не понимаю — почему я не сошел с ума, когда смотрел, бывало, как она бежит перед фургоном, увертываясь от своей матери, а мать хватает ее за кудри, валит на землю и начинает колотить.
Я сказал, что она была терпеливой. И сколько ей приходилось терпеть!
— В следующий раз ты не обращай внимания, папочка, — шептала она мне, а ее личико еще пылало, и в ясных глазках блестели слезы. — Если я не кричу, значит, мне не очень больно. А даже если и закричу, то просто чтобы мать меня скорее отпустила.
Сколько эта девчушка терпела… ради меня… и не кричала.
Но в остальном мать очень о ней заботилась. Платьица ее всегда были чистенькими и аккуратными, и мать без устали стирала их и чинила. Вот какая несуразица бывает в жизни! Ездили мы в дождливую погоду по болотистому краю: потому-то, думается мне, и захворала Софи лихорадкой; но отчего бы это ни случилось, едва она заболела, как навсегда отвернулась от матери и ни за что не позволяла той даже прикоснуться к себе. Когда мать протягивала к ней руки, она вся содрогалась и шептала — «нет, нет, нет», а потом прятала личико у меня на плече и крепче обнимала меня за шею.
А торговля шла из рук вон плохо, просто не упомню, когда еще так бывало — то да се (да железные дороги, которые еще положат конец коробейному делу, помяните мое слово!), и остался я совсем без гроша. И вот как-то вечером, когда Софи было совсем худо, оказалось, что ни есть, ни пить нам нечего, и пришлось мне остановить фургон и разложить товары.
Только девочка моя милая никак не хотела лечь и меня от себя не отпускала, да, по правде сказать, у меня и духу не хватало ее уговаривать — так я с ней и вышел на подножку. А они, чуть нас увидели, все прямо покатились со смеху, и один тупоголовый боров (просто убил бы его на месте!) заорал во всю мочь: «Даю за нее два пенса! Кто больше?»
— Эй вы, деревенские олухи, — говорю, а на сердце у меня такая тяжесть, словно туда дроби насыпали, — предупреждаю вас, что повыманю у вас денежки из карманов, а взамен надаю столько добра, что с этих пор будете вы ходить за своим жалованьем по субботам только в надежде опять меня повстречать да со своими деньгами расстаться, но только не видать вам меня больше, как своих ушей! А почему? А потому, что я разбогател, продавая свои товары на семьдесят пять процентов дешевле, чем сам за них платил, и на той неделе вознесут меня в Палату Лордов и дадут мне титул герцога Офени, маркиза Коробейника. Ну-ка, скажите, чего вам сегодня надобно, и что ни пожелаете, все получите. Но сперва рассказать вам, почему я держу на руках эту девочку? Вы и знать не хотите? Ну, так сейчас узнаете. Она фея. И умеет предсказывать будущее. Вот она мне пошепчет на ухо, и я все про вас узнаю — даже возьмете вы товар или нет. Ну, так вот: нужна вам пила? Нет, говорит она, не нужна, уж больно вы неуклюжи. А такая бы пила для умелого человека на всю жизнь была б кормилицей за четыре шиллинга… за три шиллинга шесть пенсов… за три… за два шиллинга шесть пенсов… за два… за полтора. Только никто из вас ее не получит — при вашей всем известной неуклюжести это уже на человекоубийство смахивало бы. Потому и этих трех рубанков я вам не продам, так что и не торгуйтесь даже. А теперь я ее спрошу, чего вам надобно. (Тут я шепнул: «У тебя такой горячий лобик, радость моя, — наверно, головка очень болит?», а она ответила, не открывая усталых глаз: «Совсем немножко, папочка».) Ага! Моя гадалочка говорит, что нужна вам записная книжка. Так чего же вы молчите? Вот она. Глядите хорошенько. Двести листов первосортной тисненой веленевой бумаги — коли не верите, сами пересчитайте, — уже разлинованных под ваши расходы, да еще навечно отточенный карандаш, чтобы их записывать, да еще перочинный нож с двумя лезвиями, чтобы их выскребать, да еще печатная таблица, чтобы подсчитывать доходы, и складной табурет, чтобы было на что сесть, когда вы пожелаете этим заняться! И еще зонтик, чтобы прятаться от луны, коли вздумаете взяться за это дело в безлунную ночь. Какую же цену дадите вы за все вместе? Я ведь не спрашиваю, кто больше, а кто меньше? Самую что ни на есть малость? Не стыдитесь, говорите вслух — ведь моя гадалочка и так это знает. (Тут я притворился, будто шепчу ей что-то, и поцеловал ее, а она поцеловала меня.) Эге! Да она говорит, что вы додумались до такой низости, как три шиллинга три пенса! Такому я не поверил бы даже про вас, если бы это не она мне сказала. Три шиллинга три пенса! А ведь к книжке прилагаются таблицы, с которыми ваш доход можно будет рассчитать до сорока тысяч фунтов годовых! С годовым доходом в сорок тысяч фунтов вам жалко потратить три шиллинга три пенса, скряги вы этакие! Ну, так послушайте, что я вам скажу: я до того презираю трехпенсовики, что уж лучше возьму чистых три шиллинга. Значит, по рукам. За три шиллинга, три шиллинга, три шиллинга! Продано. Ну-ка, передайте товар счастливчику.
Только и трех-то шиллингов никто не предлагал, ну, и стали они переглядываться и пересмеиваться, а я погладил Софи по щечке и спросил, не дурно ли ей, не кружится ли у нее головка.
— Чуть-чуть, папочка. Скоро совсем пройдет.
Потом я отвернулся от милых терпеливых глазок, которые теперь были открыты, но ничего не видели, кроме моей плошки с горящим салом да ухмыляющихся рож, и опять затараторила
— Где ваш мясник? (Сквозь навернувшиеся слезы я как раз заметил, что к толпе подошел толстый молодой мясник.) Она говорит, что счастье выпало мяснику. Где же он?
Тут покрасневшего мясника вытолкнули в первый ряд, и поднялся такой хохот, что ему только и оставалось сунуть руку в карман и расплатиться за покупку. Когда вот так выкликаешь покупателя, он почти всегда берет товар — в четырех случаях из шести. Потом я продал еще такую же книжку с теми же приложениями на полшиллинга дешевле, что всегда очень потешает зрителей. Тут дошла очередь до очков. Товар это не ходкий, но я вздел их на нос и сказал, что вижу, как канцлер собирается снизить налоги, и чем занимается дома дружок вон той девушки в шали, и какие блюда подают на обед епископам — ну, и еще много всякой всячины, которая веселит честной народ. А чем они веселее, тем больше дают. Потом пошел в ход дамский товар — фарфоровый чайник, чайница, стеклянная сахарница, полдюжины ложечек и подставка для яйца. И все это время я то и дело ссылался на свою гадалку, чтобы посмотреть на свою бедную девочку да чтобы шепнуть ей словечко. Но когда все глазели на второй дамский набор, Софи вдруг приподняла головку с моего плеча и стала всматриваться в темный проулок.
— Что тебя тревожит, радость моя?
— Ничего, папочка, ничего. Только там и правда видно красивое кладбище?
— Да, родная.
— Папочка, милый, поцелуй меня два раза и положи меня отдохнуть на кладбищенскую траву. Она такая мягкая и зеленая.
Головка ее опять упала ко мне на плечо, а я, шатаясь, отступил внутрь фургона и сказал ее матери:
— Быстрее! Закрой дверь, чтобы эти зеваки ничего не видели!
Она закричала:
— Что случилось?!
— Женщина! — говорю я ей. — Больше ты не будешь таскать мою крошку Софи за волосы, она навсегда вырвалась из твоих рук!
Может, слишком это были жестокие слова, но только с тех пор стала моя жена все чаще задумываться: то сидит в фургоне, то идет рядом с ним, скрестив руки и уставившись в землю — и так много часов подряд. Когда на нее находило — правда, теперь это случалось совсем редко, — вела она себя совсем по другому и так билась головой о стенки, что мне приходилось держать ее силой. И к бутылке она стала порой прикладываться, а это ей тоже на пользу не шло, и в те года, шагая рядом с моим старым конягой, я подчас задумывался, много ли найдется на дорогах таких унылых фургонов, как наш, хоть я и слыл королем коробейников. Так и тянулась наша тоскливая жизнь, пока однажды, возвращаясь летом из ЗапаДной