к тому же Боб зачислен в ряды войск. Я хвастаюсь перед своими домашними тем, что имя Боба записано в Конной гвардии и что его отец распорядился в своем завещании, чтобы ему купили 'парочку полковых штандартов' (это выражение мне очень нравится, хотя я и не совсем понимаю, что оно значит). Однажды я отправляюсь вместе с Бобом взглянуть на здание, где записано его имя. Мы гадаем, в которой из комнат оно записано и знают ли об этом двое верховых, что стоят в карауле. Я также сопровождаю Боба, когда он едет навестить свою сестру, которая учится в пансионе мисс Мэггиггс в Хэммерсмите, и нет никакой необходимости говорить, что я нахожу его сестру красавицей и влюбляюсь в нее. Боб говорит, что у нее будет независимое состояние. Дома я рассказываю, что мистер Темпль распорядился в своем завещании, чтобы у его дочери было независимое состояние. По своему собственному почину и без всяких к тому оснований я определяю мистера Темпля в армию и поражаю своих домашних рассказами о доблестных подвигах этого горячо оплакиваемого воина в битве при Ватерлоо, где я оставляю его бездыханным, с туго обмотанным вокруг левой руки британским флагом, который он не пожелал бросить до последней минуты. Так продолжается до тех пор, пока Боб не уезжает в Сандхерст *. Через некоторое время уезжаю и я - все мы разъезжаемся. Проходят годы, два или три раза я встречаю джентльмена с усами, который правит каретой, где сидит леди в очень яркой шляпке, и лицо ее заставляет меня вспомнить о пансионе мисс Мэггиггс в Хэммерсмите, хотя и не выглядит сейчас таким счастливым, как во время сурового деспотизма мисс Мэггиггс, который, по моему убеждению, проявляла эта превосходная женщина. Это приводит меня к открытию, что джентльмен с усами - не кто иной, как Боб; и в один прекрасный день Боб останавливает карету, заговаривает со мной и приглашает меня отобедать; но, выяснив вскоре, что я не играю в биллиард, уже не проявляет к моей особе того интереса, на который я рассчитывал. Я спрашиваю Боба во время этой встречи, состоит ли он все еще на военной службе? 'Нет, мой мальчик, - ответствует он, - мне это надоело, и я продал свой патент'; последнее заставляет меня предположить (ибо к этому времени я становлюсь человеком житейским), что состояние Боба либо и вправду стало весьма независимым, либо переходит на съедение псам. Еще несколько лет миновало, и так как в течение всего этого времени о Бобе ни слуху ни духу, то я вот уже целых три года примерно дважды в неделю повторяю, что, право же, я зайду наконец к этому околобанковскому опекуну и справлюсь относительно Боба. В конце концов я исполняю свое намерение. Будучи уведомлены о цели моего посещения, клерки делаются неучтивыми. Из-за перегородки выскакивает плешивый и красный, как рак, опекун, сообщает мне, что он не имеет чести быть со мной знакомым, и устремляется обратно, не выказывая ни малейшего желания воспользоваться представившейся ему возможностью. Тут у меня возникает искреннее убеждение в том, что состояние Боба вскоре будет съедено псами. Промелькнуло еще несколько лет, в течение которых Боб также временами мелькает в поле моего зрения, но никогда не предстает он передо мной дважды в одном и том же виде, от раза к разу катится он все ниже и ниже. Среди того сброда, что его теперь окружает, нет ни души, в которой можно было бы обнаружить хоть намек на порядочность, если не считать его сестры, неизменно следующей за ним повсюду. Яркой шляпки уже нет и в помине; ей на смену пришло нечто бесформенное и снабженное вуалью, быть может, некая разновидность наплечной подушки грузчика, употребляемая существами женского пола для того, чтобы нести бремя невзгод - нечто убогое, почти неопрятное. Из различных неопределенных источников до меня доходят сведения, что она доверила свою независимость Бобу, а тот... словом, независимость эту собаки съели. Как-то в летний день я замечаю Боба, который прохаживается, греясь на солнышке, возле некоего трактира, расположенного неподалеку от театра Друри-Лейн; она, в шали, которая льнет к ней так тесно, как лишь одежды бедняков льнут к своим владельцам после того, как все остальные вещи уже покинули их, ожидает его на углу: он, с безразличным и скучающим видом, задумчиво ковыряет в зубах; за ним не без восторга наблюдают двое мальчуганов. Желая разузнать побольше, я, спустя несколько дней, снова заглядываю сюда, просматриваю концертную программку, выставленную в окне трактира, и уже не сомневаюсь, что мистер Баркли, прославленный певец вакханалий, восседающий за фортепиано, это не кто иной, как Боб. Впоследствии до меня временами доносятся слухи - как они возникают и от кого исходят, не имею ни малейшего представления, скорее всего от ненасытных псов, денно и нощно подстерегающих свою жертву, - о какой-то не получившей огласки истории со сдачей в залог простыней из дешевых меблированных комнат, об умоляющих письмах, получаемых старенькой мисс Мэггиггс из Хэммерсмига, и о том, что все зонтики и галоши, принадлежащие названной мисс Мэггиггс, были унесены джентльменом, который в один ненастный вечер, уже после наступления темноты, зашел к ней, чтобы справиться об ответе. Так он опускается все ниже, и наконец преданная сестра начинает клянчить милостыню уже и у меня, в ответ на что я читаю ей мораль о бесполезности таких подачек (ибо к этому времени становлюсь уже окончательно житейским человеком) и украдкой слежу из окна за тем, как она в сумерках бредет под дождем, унося полученные от меня полсоверена, и презираю себя за то, что мог восхищаться этим пришибленным, шлепающим по лужам существом в ту пору, когда оно обитало в пансионе мисс Мэггиггс и косило длинные и пышные локоны. Нередко она возвращается, принося с собой несколько с грехом пополам нацарапанных строчек от брата, который постоянно стоит на пороге смерти и никак не может через него переступить: в конце концов он с неохотой делает это, и, свистнув собак, сей Актеон * наоборот окончательно предает себя им на съедение. Снова проходят годы, и вот однажды я обедаю у Вайзерса в Брайтоне, куда явился, чтобы отведать его кларета 41 года, а там Спайзерс, только что назначенный стряпчим по делам казны, обращается ко мне через стол с вопросом: 'Уж не учились ли вы когда-то у Майзерса?' На что я отвечаю: 'Ну конечно, учился'. На что он вопрошает: 'А узнаете ли вы меня?' На что я ответствую: 'Разумеется, узнаю', - хотя до этой минуты и не подозревал, что мы с ним знакомы. И тут он начинает толковать о том, как наши ребята разбрелись по всему свету и он с тех самых пор так и не встретил никого из них, и уж не встречал ли кого- либо я? На что я, выяснив, что мой ученый друг сохранил приятные воспоминания о Бобе в связи с синяком, который тот подставил ему под глазом в день его пятнадцатилетия, дабы подтвердить свои права на 'конфискацию' перочистки, присланной названному Бобу в честь упомянутого события сестрою, излагаю в общих чертах только что рассказанную здесь мною историю, присовокупив при этом, что, как я слышал, после смерти Боба мисс Мэггиггс, хотя и обеднела чертовски, ибо школа ее пришла в совершенный упадок, поселила у себя его сестру. Мой ученый друг клятвенно заверяет, что это делает честь мисс Как-Ее-Там и что старикам Майзерсам следовало бы подписаться для нее на какую-нибудь безделицу. Не видя в этом необходимости, я с похвалой отзываюсь о вине, и мы пускаем его вкруговую, по тому же маршруту, по какому движется и наша планета, каковая, как я слышал, с каждым годом своего существования все ближе придвигается к солнц}, и заключаем воспоминания о Бобе эпитафией, которая гласит, что он отправился на съедение к псам.
Порою на съедение псам достаются целые улицы, неодушевленные улицы, дома из кирпича, скрепленного известкой. Причину этого выяснить невозможно; не иначе, как псы опутывают их своими чарами, завораживают, гипнотизируют, а потом призывают к себе, и те вынуждены повиноваться. Об одной такой улице я мог бы рассказать здесь. В ней была какая-то особая, угрюмая величавость, дома держались особняком, словно последние члены вымирающей аристократической фамилии, и эго сходство усугублялось еще и тем, что почти все они были, очень высоки и скучны. Мне неведомо, давно ли псы остановили на этой улице свои завидущие глаза, знаю только, что они набросились на нее, и ее не существует более. Первым погиб самый большой дом, он стоял на перекрестке. Живший в нем престарелый джентльмен умер, и гробовщик поместил на фронтоне пышный траурный герб, напоминавший прескверный транспарант и предназначавшийся лишь для того, чтобы по вечерам ею освещали яркими огнями, но отнюдь не для обозрения при дневном свете; поверенный вывесил объявление о сдаче в наем и поселил в доме старуху (у которой, казалось, не было за душой ничего, кроме кашля), и та, словно испуганная старая соня, уползла в какой-то угол и с головой завернулась в одеяло. Таинственное влияние псов продолжало тяготеть над этим домом, и он тут же начал разрушаться. Почему болезнь, пощадив четырнадцать домов, вдруг обрушилась на пятнадцатый, мне непонятно, но следующий дом, в котором замечено было зловещее помутнение окон, был отделен от первого пятнадцатью дверями; после непродолжительного периода упадка глаза ею были закрыты маклерами, и запустение стало его уделом. Лучший из домов, стоявших напротив, будучи не в силах созерцать столь горестное зрелище, не замедлил украситься черной доской со всей поспешностью, какую только дотекали неистекший срок аренды и вывешенные объявления 'сдается в наем': жильцы обратились в бегство, а в доме, дабы 'присмотреть' за ним, поселилась семья каменщика, и через столовую были протянуты веревки, на которых после незамысловатой еженедельной стирки, сушилось принадлежащее этому семейству белье. Черные доски, напоминающие сорванные с петель