представить себе столько же будущего, сколько у нас есть прошлого. Взгляните на этот рисунок. Да, разумеется, все нарисовано с любовью, но в глубине кроется презрение. С нами, дескать, такого не будет. Нас не придется раскапывать. Наша одежда никогда не станет такой же нелепой, как медвежья шкура. Никто не хочет представлять себе будущее временем, в котором мы окажемся пострадавшими, кучкой костей в музейной витрине. Эту стадию мы, дескать, миновали, ха-ха. Мы либо думаем, что так, как теперь, будет всегда, либо — что на нас все закончится. Полеты в космос — это ерунда, до мало-мальски приличной планеты лететь несколько лет, для этого сначала надо вырастить новое человечество. А Вселенная прекрасно обойдется и без нас, это уже было доказано. Бог его знает, может быть, для нас это далеко не худший вариант, но мы против него всегда будем протестовать, потому что ведь мир без людей — это, разумеется, скукотища. Часы на стене, которые тикают и тикают, а посмотреть-то на них некому.

— Выглядит вполне симпатично, хорошенькие такие домишки, — сказал Виктор. — И лодка с рыбачьей сетью. Костерок. Рыба без ртути, хлеб ржаной без примесей, из муки грубого помола. И никаких хлопот…

Артур взял рисунок. Музей древнейшей истории. Он тоже находится в замке Шарлоттенбург. Такие листочки продаются там по десять пфеннигов за штуку. Интересно, а что, если бы эти люди заговорили?

— Когда едешь на метро в сторону Лихтерфельда, — сказал Арно, — то как раз проносишься с ветерком сквозь это прошлое. Так что мы постоянно находимся в царстве мертвых. Но эти мертвые в свое время о нас и думать не думали.

— Кошмар какой-то…

— Как посмотреть. С тех пор как в этой местности поселились эти люди, жизнь здесь больше не прекращалась. Веками длящийся разговор на одном и том же пятачке земли. Бормотанье и ворчанье, слова и фразы длиной в столетья, бесконечный, необозримый океан крика и шепота, грамматика самосовершенствуется, словарь непрерывно толстеет, и все на том же самом месте, постоянное накопление как исчезнувшего, так и оставшегося, исчезнувшее — это то, что было сказано и улетучилось, а оставшееся — это то, что вошло в язык: и грамматические правила, и слова, и обороты, которые мы получили по наследству от них и передадим по наследству вон тем…

Он указал на темно-коричневый потолок, под которым растекался дым его сигары, точно туман, скрывающий неведомое будущее.

— …этим придуркам, которые явятся после нас, — сказал Виктор. — Ты так образно живописуешь, что я прямо вижу, как они ступают пяткой мне в тарелку.

Он снова взглянул на листочек. — Я бы не против оказаться на такой вот картинке в качестве придуманного воспоминания тех, кого мы никогда не узнаем. Если только их подошвы будут подальше от моего супа. Но исчезнуть совсем, исчезнуть основательно меня тоже устраивает. Основательно — это хорошо. По-моему, мысль вполне утешительная.

— А твои скульптуры, они ведь останутся?

— Надеюсь, ты не веришь в бессмертие искусства? — спросил Виктор строго. — Курам на смех. Особенно любят об этом порассуждать писатели, тоже мне, мастера будущего бессмертия. Оставить после себя след, так они это называют, хотя то, что оставляют после себя писатели, плесневеет быстрее всего. Но даже в тех редчайших случаях, когда книги живут подолгу, о каких сроках можно говорить? О каких-то трех тысячах лет? Причем читаем мы эти книги на свой собственный лад, хотя Бог его знает, что в них вкладывал автор… — Он снова взглянул на рисунок: — Вон, посмотрите, ни одной книжки и в помине нет. Знаешь что. Отнеси-ка им томик Гегеля и обменяй его на эту рыбину. Для друга, так им и скажи, они поймут. Берлинцы во все времена были милейшими людьми. А мне уж больно интересно, какова эта доисторическая рыбка на вкус.

Господин Шульце принес Saumagen, фаршированный свиной желудок, похожий на зашитый ниткой кожаный мешок.

— Вам разрезать?

— Да, пожалуйста, — сказал Арно. — И снова обратился к Виктору: — Но как же все-таки твои произведения? Они ведь каменные, значит, какое-то время продержатся.

— И что с того? Ну, в один прекрасный день их раскопают и будут на них пялиться. Или поставят в музее под стеклом на всеобщее обозрение… середина двадцатого века, автор неизвестен… ха-ха-ха… Ровно тот же эффект, когда я гляжу в музее на глиняный горшок, вот такой, как на рисунке. Я представляю себе, что кто-то лепил его на гончарном круге или что большая белокурая германка, возможно даже вполне привлекательная, пила из него молоко, но какой от всего этого прок человеку, его слепившему…

— Прок в том, что он его слепил. Радость от сотворения…

— Не отрицаю, — сказал Виктор. — Но этим дело и ограничивается.

Арно поднял рюмку.

— За наши короткие дни. И за миллион душ, летающих вокруг нас.

Они выпили.

— Мне нравится, что нас окружают мертвые. Мертвые короли, мертвые солдаты, мертвые шлюхи, мертвые священники… Одиночество нам не грозит.

Он откинулся на спинку стула и тихонько загудел. Виктор с Артуром знали этот звук — отдаленный шум уличного движения, рык собаки, увидевшей через дорогу своего соплеменника, настраиваемый контрабас. Этот звук всегда означал, что Арно размышляет о чем — то, что ему крайне не по душе.

— М-да, что-то здесь все-таки не так. Не тебе определять границы твоего бессмертия.

— Бессмертия не существует.

— Ладно-ладно, в переносном смысле. Гомер, кем бы он ни был, не мог знать, что его будут читать в космическом корабле. Ты пытаешься определить границу, ты заявляешь: тогда-то и тогда-то никто не будет смотреть на мои скульптуры. Но на самом деле ты хочешь сказать обратное.

Глаз его сверкал. Сейчас он перейдет к обвинениям.

— Ты говоришь это только от страха, потому что не желаешь выпускать из рук право решать судьбу того, что ты создал. Это бегство в будущее. Ты хочешь опередить свое собственное отсутствие, но пока твои скульптуры существуют, они так или иначе напоминают о тебе, даже если ты об этом не ведаешь, даже если твое имя давно забыто. И знаешь, в чем здесь дело? В том, что твои скульптуры — это нечто уже созданное. И ты уже не волен устанавливать границы. За это Гегель и критиковал Канта: устанавливающий границы тем самым их уже переступает, и кто говорит о своей конечности, может рассуждать о ней только с точки зрения бесконечности. Во как!

— Этих двоих господ я знаю лишь по имени, — сказал Виктор, — никогда не встречался с ними за чашкой кофе. Я всего лишь скромный скульптор, причем пессимист.

— Но ведь есть же разница между тем, что сотворила природа, и тем, что сотворил ты, не правда ли?

— А я, по-твоему, не природа?

— Что правда, то правда, ты — кусочек природы. Несовершенной, испорченной, сублимированной природы, выбирай сам, какое определение тебе больше нравится. Но одного ты не можешь — ты не можешь не думать, когда что-то создаешь.

— А думать — это, по-твоему, противно природе?

— Я такого не говорил. Но в тот момент, когда ты начинаешь размышлять о природе, ты ставишь себя вне ее. Природа не может думать сама о себе. А мы можем.

— Но тогда получается, что природа размышляет сама о себе через меня…

В этот миг по залу пронесся сквозняк, и в дверях показалась мощная женская фигура в шубе. Свечи на всех столах взметнулись, словно собираясь погаснуть.

Секунду спустя вошедшая дама уже стояла около их столика.

— Подожди, Зенобия, дай закончить фразу, — сказал Арно. И договорил, обращаясь к Виктору: — Ты не можешь управлять событиями, лежа в могиле, даже в отрицательном смысле!

— Ну, братцы, у вас тут и разговор! Могила, могила, весь город погребен под снегом. Вот смотрите и считайте!

— Что считать-то?

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату