— Servus, — произнес Виктор, и это прозвучало так, словно он пропел мелодию молитвы.
Они вышли на улицу. Крупные хлопья уже не сыпались с неба, мелкая сахарная пудра, кружась и танцуя, летела на землю в лучах высоких фонарей на бульваре Курфюрстендамм. Прощаясь, они услышали приближающуюся сирену «скорой помощи».
— За сегодняшний день это уже четвертая или пятая, — сказал Артур. — Такое ощущение, что сирены меня преследуют.
— Сирены никогда никого не преследуют, — ответила Зенобия, — сирены манят к себе.
— Ну ты, дружище, знаешь, как тут следует поступить, — сказал Арно. — Давай мы привяжем тебя к мачте, а уши залепим воском. Потому что корабль должен плыть дальше.
Не оборачиваясь, Артур видел, как они все четверо расходятся в разные стороны: Артур идет в южном направлении, Виктор в северном, Зенобия — на восток, а он сам — на запад, откуда, казалось, как раз и сыпался снег. Таким образом, они во второй раз за сегодняшний день прочертили крест на заснеженном городе, сначала по отдельности, когда шли сюда, теперь все разом, расходясь по домам. Когда Артуру в голову приходили подобные мысли, он всегда представлял себе, что откуда-то сверху, куда сейчас не посмотреть из-за метели, их движение по четырем осям координат снимает некая камера, до тех пор, пока они, добравшись каждый до цели своего пути, не завершат этот крест несколькими причудливыми меандрами. И тогда они снова будут принадлежать только себе, люди, живущие по одному в своих чудных каменных жилищах, обитатели большого города, с внезапно смолкшими устами. Иногда он чувствовал себя вуайером, подсматривающим за самим собой: человеком, который, оставаясь невидимым, подглядывает, как он входит в свою квартиру. От этого каждое движение, каждое действие невольно становилось театральным, точно в фильме без сюжета. Человек открывает дверь парадной, стряхивает с пальто снег, снимает пальто и снова стряхивает его внизу у двери, затем поднимается по широкой берлинской лестнице, открывает еще одну дверь и оказывается уже в собственном жизненном пространстве. Что теперь? Поскорее, не глядя, пройти мимо зеркала, потому что три в одном — это уже многовато. Он гладит рукой камеру, которую всегда считал одушевленным существом, смотрит на фотографию женщины, ребенка и мужчины рядом с ними, как, где, когда, сейчас он выглядит, должно быть, как человек, уверенный в том, что его никто не видит, более того, у него вообще не должно возникать мысли о том, как он сейчас может выглядеть со стороны, и все-таки: как он выглядит?
Он выбирает компакт-диск, вставляет его в плейер, это Джон Кейдж, «Winter Music», тишина, звуки, ошеломляющие звуки, тишина, медленные ноты. Одна тишина может отличаться от другой только продолжительностью, и он понимает, что все эти перерывы в звучании — тоже музыка, сосчитанная тишина, такты, композиция. Они ощущаются как замедленное время, если такое возможно. Эта музыка нужна для кадров, отснятых за сегодняшний вечер, он уже понял, потому что музыка, растягивающая время, растягивает и пространство кадра.
Услышав телефонный звонок, он вздрагивает. Час ночи. Конечно, только Эрна.
— Что ты сейчас делал? Где был вечером?
— Ужинал с друзьями. В ресторанчике. Прямо там умер человек.
— Ничего себе. Что у тебя за странная музыка?
— Это Кейдж.
— Под него не вдруг заснешь.
— Я не собирался спать. Сидел вот и размышлял.
— О чем? Может быть, у тебя сейчас кто-то есть?
— Нет, никого. Я размышлял о том, что в квартирах у одиноких людей часы тикают медленнее.
— Нам сделалось себя жалко? Я вот тут тоже одна.
— Тоже, но иначе. У вас тоже идет снег?
— Да. В каком смысле иначе? Потому что у меня есть дети?
— И это тоже. И вообще ты живешь с людьми.
— У тебя что-то не так?
— У меня все в полном порядке. Я великолепно провел вечер. С троими друзьями, двое из которых тоже одинокие. Мы в большинстве. Будущее за одиночками. Don't worry.
— Послушай, Артур.
— Да?
— Ты совсем не скучаешь по Голландии? У нас тут подморозило, на канале лежит снег, завтра можно будет кататься на коньках.
Эрна жила в центре Амстердама на канале Кейзерс-храхт. Он увидел перед собой ее дом. Четвертый этаж.
— Ты стоишь у окна?
— Да.
— Желтый свет фонарей. Снег на машинах. Ночные прохожие держатся за перила мостов, потому что скользко.
— Все точно. И никакой ностальгии?
— Никакой.
— У тебя много работы? Есть заказы?
— Нет. Но я и не хочу никаких заказов. Какое-то время протяну и так. А там что-нибудь подвернется. Но пока я занят.
— Опять заумничаешь?
Этим словом Эрна называла работу Артура для его коллекции. Он не ответил.
— И что ты снимаешь?
— Улицы, снег, тротуары…
— Здесь все это тоже есть.
— Нет, у тебя там уж больно красиво, уж больно живописно. А истории недостаточно. Нет драматизма.
— Истории-то как раз достаточно, только вот…
— Только вот история не страшная. Нет мощи.
Он вспомнил Зенобию и увидел перед собой кадр, который снял несколько лет назад по дороге в Потсдам. Он остановился на перекрестке, чтобы пропустить колонну русских военных, бесконечную процессию пеших парней в грубых сапогах и сдвинутых на затылки фуражках. Судя по лицам, здесь были люди со всех концов империи: киргизы, чеченцы, татары, туркмены; чуть ли не целый континент шагал мимо него, направляясь домой, в свое разваливающееся на части отечество. Ему хотелось узнать, о чем они думают, что происходит у них в головах, что увозят они под этими фуражками домой, в свои азиатские равнины, по которым скоро растекутся пчелиным роем, вернувшись с поражением из той страны, где когда- то были победителями. Но это явно не могло быть концом сюжета. Возможно, потому-то он и не хотел отсюда уезжать. Здесь тебя всегда куда-то несет, то отливом, то приливом. Берлин представлялся ему кухней, где готовятся судьбы Европы. Он попытался объяснить это Эрне.
— Что ж, приятного аппетита.
— Спокойной ночи.
— Ты что, обиделся? Я по себе чувствую, что, с тех пор как ты стал жить в Берлине, ты сделался каким-то тяжеловесным. Съездил бы хоть в Испанию. История — твоя навязчивая идея. Так никто не живет, по — моему, даже сами немцы так не живут. Все читают газеты, а ты читаешь историю. В твоих руках газета тут же превращается в мрамор. Это же немыслимо! А просто жить ты при этом забываешь. У тебя слишком много времени для размышлений. Займись обыкновенными рекламными роликами. Нормальные люди проходят мимо памятников, а ты только на них и смотришь, это же бзик. Раньше…
— Ну-ну, что раньше? Раньше я был совсем другим, ты это хотела сказать?
Раньше, в смысле до смерти Рулофье, этого можно было не уточнять. Но он уже забыл, каким был раньше. Забыл, и все тут, и одному только Богу известно, как он силился это вспомнить. Казалось, будто раньше он вообще не жил, во всяком случае, такое у него было ощущение. Школа, учителя, ничего не осталось. Он жил отрывками. Но если произнести такое вслух, то прозвучит по-идиотски. Но так и было на самом деле: часть его бухгалтерских книг исчезла безвозвратно. Пора было заканчивать разговор. А то Эрна пустится в рассуждения о том, что лучше бы он занялся собственной историей, а он не хотел этого слышать.