Так, как есть, все в порядке, и пусть мужчина на фотографии остается незнакомцем. У него, Артура, теперь другие заботы.
— Я подошел к твоему окну и стою с тобой рядом, — сказал он.
— Обняв меня за плечи?
— Да.
— Ну тогда пошли спать.
Она положила трубку. Он послушал немного тишину, потом лег в кровать.
Ну а мы, взирающие из нашего просветленного мира на странности их мира, что видим мы? Как они лежат в своих постелях, как они, по выражению Зенобии, из вертикальных существ вдруг превратились в горизонтальные. «Выпали из мирового круговорота», — говорит она, как будто они перестали принадлежать к своему миру. Нам же вся их жизнь представляется бессознательным состоянием, наркозом, сном. Так что тот короткий сон, в который они погрузились сейчас, — это дублирование. Они думают, что отдыхают, и в рамках их отчужденной от корней жизни так оно и есть. Но тем самым они только отдаляются от нас. В отличие от большинства людей, они не отказываются думать, можно даже сказать, что они, каждый по- своему, прикасаются к загадкам, но этого недостаточно. Не те двери, не те пути. Мы не можем делать больше, чем делаем, наша власть, если она является таковой, ограничивается наблюдением, чтением мыслей подобно тому, как вы читаете книгу. Мы должны следить за повествованием, мы переворачиваем страницы, слышим слова их полусонных мыслей, слышим, как они, лежа в своих темных спальнях в заснеженном городе, в этих мыслях тянутся друг к другу, четыре паука, плетущих одну паутину, что невозможно. Они перематывают обратно слова, прозвучавшие в тот вечер, говорят то, чего не сказали несколько часов назад, фрагменты, нити, недостающие ворсинки. К утру, когда они проснутся, ночная химия уже преобразит эти мысли и распустит паутину. И придется им начинать все заново. У них в их мире всегда так бывает.
Английский голос наполнил комнату убитыми и ранеными. Артур Даане привык просыпаться под передачу Всемирной службы Би-би-си, как будто на других языках он был не в силах слышать о горестях мира. Впрочем, просыпался он обычно до начала передачи и, лежа, дожидался этого мужского или женского голоса, который первым делом называл свое имя. Может быть, редакция Би-би-си считала, что все эти ужасы, покушения, восстания, передвижения войск, ураганы, неурожаи, наводнения, землетрясения, железнодорожные катастрофы, судебные процессы, скандалы и последующие мучения легче перенести, если знать, кто о них сообщает. О них рассказывает человек, имеющий имя, со своей особенной дикцией, которую через некоторое время начинаешь узнавать и связывать с этим именем, так что события в Ираке, Афганистане, Сьерра-Леоне и Албании, равно как и состояние американского доллара, простуда японской иены, временное нездоровье индийской рупии приобретают почти что домашний отгенок.
Кто-то рассказывал ему, что когда началась Вторая мировая война, то один из радиоголосов прервал свою передачу, чтобы сообщить миру эту новость, а через пять лет, когда война закончилась, тот же самый невозмутимый, успокаивающий голос, точно витавший над землей, продолжил некогда оборванную передачу со словами «as I was saying…», «как я говорил…», сведя тем самым всю войну к провалу во времени, к происшествию, какие происходят, происходили и будут происходить беспрестанно.
Но сегодня утром он еще спал, когда радиоголос, на этот раз женский, ровно в семь часов проник в его мозг и смешался с последними обрывками того, что, как видно, занимало его на протяжении ночи, но в эти утренние минуты уже не хотело себя выдавать, так что, когда он выключил радио, в мозгу его не осталось никаких воспоминаний. Английский женский голос, говоривший с легким шотландским акцентом, улетучился из памяти, прихватив с собой замаскированный кусочек сна. За окном без занавесок царила тьма. Он полежал немного в мертвенной тишине, чтобы избежать мыслей, которые не могли не возникнуть, — ритуальное исследование собственной совести, при котором обдумывались не только разговоры минувшей ночи и дела прошедшего дня, но и те время и место, где он находился сейчас, — иезуитская дисциплина или, наоборот, праздные раздумья человека, не имеющего обязанностей. Но к такому избытку времени он всегда и стремился, чтобы иметь возможность заниматься своим вечным замыслом. Знал ли он сам, чего хотел добиться? Сколько времени он себе давал на его исполнение? И получится ли у него? Или это не играет роли? Может быть, нужно заранее представлять себе какую-то конкретную форму, композицию? С другой стороны, он работал с тем материалом, который ему случайно попадался, с образами, с которыми неожиданно сталкивался. Единство целого состояло лишь том, что он сам эти образы выбирал и фиксировал на пленке. Наверное, размышлял он, это можно сравнить с тем, как пишут стихи. Насколько он понял по высказываниям поэтов, порой диаметрально противоположным, у них тоже обычно нет четкой канвы, если не считать того, что большинство отталкиваются от образа, фразы, мысли, внезапно вспыхнувшей в сознании, которую они записали, часто сами не очень — то поняв. Может ли он, например, сказать, почему он отснял вчера вечером эти сцены на Потсдамерплатц? Пожалуй, не может, знает только, что они пригодятся «для этого». Для чего, спросите вы и будете правы. К фильму предъявляются все же другие требования, чем к стихотворению. Общим было лишь то, что этот фильм ему никто не заказывал и платил он за все сам, потому что ему хотелось его снять, как поэту хочется написать стихотворение.
Не прозвучит ли это смешно, если мы скажем, что стихотворение, даже самое короткое, рассказывает о мире? Он снимал фильм, о котором его никто не просил, так же, как никто и никогда, насколько он знал, не просил сочинять стихи. Его фильм, он знал это точно, выразит представление о мире, каким он, Артур Даане, его видит. Но ему самому придется в нем исчезнуть. То, что это получится фильм о времени, безымянности, исчезновении и, хоть он и ненавидел это слово, о прощании, не было для него главным, но иначе и быть не могло, это разумелось само собой. Но и Германия тоже разумелась сама собой, хотя к ней трудно применить слово «безымянность». В том-то и фокус — примирить одно с другим, тут необходимо терпение, надо продолжать пополнять коллекцию. В Берлине будет происходить большая часть действия, но нельзя, чтобы получился документальный фильм. Впрочем, беспокоиться нечего, ведь не впервые из мнимого хаоса должна явиться ясность. Ну а если у него ничего не выйдет, он никому не обязан отчитываться.
Но почему же, Господи Боже мой, именно Германия? Из-за этого особого ощущения несчастья, в котором он узнаёт самого себя? Тезис трудно доказуемый, может быть, все как раз наоборот? Экономически мощная держава, которая тянет за собой всю Европу, настолько твердая валюта, что остальная часть мира сломает об нее зубы, географическое положение, из-за которого по соседним странам прокатится землетрясение, если это гигантское тело во сне всего-навсего перевернется с боку на бок, ибо в ходе истории все соседи получили те или иные ранения и травмы, навеки запечатлевшиеся в их национальной душе — поражение, оккупация, унижение, — и изведали соответствующие чувства недоверия, подозрительности, горечи, смешивающиеся, в свою очередь, с трауром, покаянием и чувством вины в большой стране, с угнетенным состоянием по поводу того, что они сами часто называют «немецкой болезнью»: несчастность, проистекающая из сомнения, должны ли невиновные нести ответственность за вину предшественников, и неуверенности — а вдруг, как многие уверяют, роковое свойство характера так и осталось в душе народа и в любой момент может снова поднять голову.
Обычно ничего этого не видно, но от внимания тех, кто, подобно сейсмографу, улавливает подземные колебания, не может укрыться, что под всем демонстративным благополучием и сверкающей основательностью таится гложущая неуверенность; хоть большинство немцев ее и отрицают либо подавляют, она вдруг заявляет о себе в самые неожиданные мгновенья. Артур Даане прожил здесь достаточно долго и прекрасно знал, что, сколько бы другие страны ни рассуждали об обратном, вечный самоанализ, в той или иной форме, не прекращался никогда: достаточно посчитать в течение одной недели, сколько раз в средствах массовой информации будет употреблено слово «евреи», — порой подспудная, порой явная навязчивая идея, продолжающая жечь изнутри общество, где давно уже царит благополучная, либеральная демократия. Самое очевидное тому доказательство — то, что иностранцам при немцах на эту тему вообще лучше не рассуждать, причем именно люди, которые в силу своего возраста никак не могли участвовать ни в каких позорных делах, предупреждают вас о том, что их страну ни в коем случае нельзя недооценивать. Потом они рассказывают о поджогах и всякие жуткие истории о том, как в Восточной части из поезда выкинули ангольца или как двое скинхедов избили до полусмерти человека, отказавшегося сказать им «хайль Гитлер», и если рассказчику на это ответить, что все это действительно ужасно и