— Я могла бы влюбиться только в ангела с толедской фрески Эль Греко, в того, с чудесными крыльями в полнеба.
— Этот курносый? Нет уж, спасибо. Хотя… в нем, несомненно, чувствуется сила.
Вот так всегда: Альмут возвращает меня на землю.
3
И в тот раз она все устроила. Забрала меня из полицейского участка, отвезла к гинекологу. Не знаю, что было унизительнее: здоровенные дядьки в форме, заставлявшие меня снова и снова повторять свой рассказ и снова и снова спрашивавшие, какого черта мне, собственно, понадобилось в фавелах, или чудовищное хромированное кресло, растопырившее подставки для ног, а меж моих коленей — бормочущая об отсутствии следов спермы голова, констатирующая, что я легко отделалась, и добивающая меня сомнениями в том, что со мною вообще что-то случилось. Спрашивать, зачем я туда поехала, имела право одна Альмут.
— Ты услышала голоса? — вот что она спросила.
Голоса. Ничего не значащее слово. Не знаю, какое отношение сюда имели голоса, да мне и не хочется разбираться с этим. Иногда вопрос важнее ответа. Слово «голоса» — пароль, мы обе знали, что она имеет в виду. Мне не было тринадцати, когда я попыталась найти слова, чтобы рассказать о глубоком, бездонном ужасе, в котором тонула. Для этого состояния невозможно подобрать определение — словно море тащит тебя за собой, и нет ни сил, ни желания сопротивляться, хочется исчезнуть, выпасть из мира в полную опасностей тьму, утонуть в ней и отыскать свой страх, чтобы отдаться ему; голова кружится, ты ненавидишь свое слабеющее тело и мечтаешь избавиться от него, потерять его, чтобы остановить эти мысли. Бешенство, радость и тоска предстают все разом, жутко отчетливые, словно под безжалостно-ярким лучом прожектора, и я понимаю, что больше не хочу быть, что ненависть заслонила от меня все: цветы, и вещи, и дорогу, по которой я каждый день хожу в школу; хочется повалиться наземь и лежать, ничего не чувствуя, и каяться, каяться, понимая, что мир вокруг — всего лишь иллюзия, что я никогда не смогу смириться с тем, как он устроен, потому что, даже находясь внутри этого мира, я ухитряюсь смотреть на него со стороны, и в этом противоречии тоже должна покаяться.
— Ты все понимаешь неправильно, — говорила Альмут, — займемся-ка изгнанием дьявола.
И мы принимались дергаться, как безумные, под музыку Шико Буарке, или Роллингов, или кого-то еще в этом роде, у нее дома или у меня, пока не валились в изнеможении на пол, чтобы, уставившись на потолок, отправиться в путешествие. Альмут украсила потолок своей комнаты колоссальной картой мира, поражавшей мое воображение тем, что континенты на ней располагались не так, как обычно: Сибирь и Аляска, почти примыкая друг к другу, растянулись до полного искажения пропорций и съехали вниз, а их место вверху заняла Австралия, огромный остров на макушке мира; мы были уверены, что когда-нибудь поедем туда, в мир антиподов, где все наоборот: прибывшие из-за моря потомки преступников и убийц, живущие по периметру громадного острова, — белые, а всю остальную его территорию, бескрайние прерии, занимают аборигены, черные, словно порожденные самой землей, высушенные и обожженные солнцем, относящиеся ко времени легко, словно оно не движется вовсе, живущие так, как не живет никто в мире, словно пытаясь показать пример остальному человечеству, словно призывая всех вернуться к примитивной жизни и навеки погрузить мир в первобытное состояние. Мы читали о временах, когда не существовало ни времени, ни воспоминаний, когда мир был пустым и плоским, и не было ни деревьев, ни животных, ни пищи, ни людей, пока не настал миг творения, и, неведомо откуда, из вод, из воздуха или из-за края мира, явились мистические прародители.
4
Похоже, нас пленяло то, что у них не было письменности. Они не потеряли ее, пропасть там ничего не могло, места эти веками оставались священными, но на всем острове не нашлось ни одной книги. У них не оказалось никаких машин или приспособлений, и, конечно, все потешались над этим, но тысячи лет они прожили на чужом берегу, вроде как в вечной ссылке, старательно оберегая природу, которая кормила их. Тоска по прошлому, о котором они постоянно кричат, бессмысленна, ибо в современном мире никому не удается сохранить древние обычаи. То, чем они жили все эти бесконечные тысячелетия, отражалось в искусстве, но в искусстве по большей части непрочном: картины из песка и яркие татуировки на телах по случаю ритуальных празнеств, понятные лишь посвещенным, — к этому искусству у нас нет ключа. И нам не проникнуть в его глубины. Нам хотелось понять, но мы не могли понять; с одной стороны, это — абстракция, с другой — нечто очень важное. Невозможно перевести на понятный язык, состоящий из ясных слов, многозначительные вымыслы, которыми описывался мировой порядок от начала времен до времен памятных. Нашим семнадцатилетним мозгам это оказалось не под силу, и, честно говоря, я до сих пор не знаю, как с этим справиться. Черти, радужные змеи и другие существа человеческого и нечеловеческого вида явились из хаоса едва оформившегося мира вместе со всем сущим, когда человек учился — вы не поверите — справляться со Вселенной. В те доисторические времена, мифические предки человечества породили мечтателей, разбредшихся по всему миру. Иногда мечтатели принадлежали к племенам, ведшим оседлую жизнь, тогда им приходилось в одиночку тащиться на другой конец прерий, чтобы связать между собой людей, живших в разных местах, а иногда и говоривших на разных языках. Влияние мечтателей особенно заметно в стране, где духи предков до сих пор живы в священных скалах, озерах, камнях, помогая потомкам не забывать древних сказаний об истории своего племени. Мощь и мудрость предков до сих пор жива, но оставленные ими причудливые знаки можно разглядеть лишь благодаря мечтателям, чье предназначение состоит в укреплении связи с предками. Именно они запечатлели заветы предков с помощью тайных знаков, которые после назвали искусством: связь с духами — покровителями племени, обозначенную через тотемы, для которых выбиралось явление природы или животное; песни, которые дозволялось петь лишь посвященным, особые танцы, таинственные рисунки и космогонические мифы, определявшие место каждого племени в мире, где отсутствие письменности замещено бесконечным набором знаков, которые желающие смогут расшифровать и через сто веков. Чем больше мы читали, тем меньше понимали, слишком много там было непостижимого, зато, когда что-то постепенно прояснялось, это было пленительно, мы почувствовали, что можем скрыться от действительности в своем собственном секретном мире, который ни с кем не придется делить. На одной из наших любимых фотографий был изображен обнаженный старик, наносящий узор на каменную стену. Он сидел, подогнув под себя левую ногу, возраст его можно было определить лишь по шапке совершенно седых кудрей, а тело казалось молодым и гладким,