размышления.
— Это разные вещи.
— Вы находите? А между тем параллели очевидны. Вот, например, говорят «гонка вооружений», с тем же успехом можно было бы сказать «гонка литератур». Тоже силовой довод, не хуже любого другого: каждый народ бряцает своим писателем — или писателями — как оружием. Рано или поздно мной тоже будут бряцать, начистив до блеска мою Нобелевскую премию.
— Если вы это имеете в виду, я согласен. Но литература, слава богу, не так опасна.
— Только не моя. Мои книги куда опаснее войны.
— Вам не кажется, что вы себе льстите?
— Сам себя не похвалю — никто не похвалит, ведь я единственный читатель, способный меня понять. Да, мои книги опаснее войны, потому что от них хочется сдохнуть, а от войны, наоборот, хочется жить. По идее, почитав меня, люди должны кончать жизнь самоубийством.
— Как же вы объясните, почему они этого не делают?
— Это как раз я объясню, и очень просто: потому что никто меня не читает. В сущности, это может быть и объяснением моего сногсшибательного успеха: я так знаменит по одной простой причине — никто не читает моих книг.
— Парадокс!
— Напротив: попробуй эти бедняги прочесть их, они бы меня возненавидели и в отместку за усилия, которые пришлось затратить, поторопились бы предать забвению. Не читая же моих книг, они находят меня умиротворяющим, а следовательно, симпатичным и достойным успеха.
— Своеобразная логика.
— Зато железная. Возьмите хоть Гомера — он сегодня знаменит как никогда. А много ли наберется подлинных читателей подлинной «Илиады» и подлинной «Одиссеи»? Жалкая горстка плешивых филологов, не более того, — ведь вы, надеюсь, не станете причислять к читателям тех немногих полусонных лицеистов, что еще долдонят на школьной скамье Гомера, думая при этом о «Депеш Мод» или о СПИДе. Вот по этой-то поистине замечательной причине Гомер — классика.
— Если допустить, что это правда, вы в самом деле находите причину замечательной? Вам не кажется, что она скорее печальна?
— Замечательная, и не спорьте! Разве не отрадно истинному, большому, чистому, гениальному писателю — сиречь, мне — знать, что моих книг никто не читает? Что никто не марает своим пошлым взглядом прекрасные страницы, которые вызрели в тайниках моей души и родились в глубинах моего одиночества?
— Чтобы этот пошлый взгляд не касался ваших страниц, не проще ли вообще не печататься?
— Слишком легкий путь. Нет, понимаете, высший изыск — продавать миллионные тиражи, которые никто не читает.
— Не говоря о том, что вы нажили на этом деньги.
— Разумеется. Деньги я очень люблю.
— Вы любите деньги? Вы?
— Да. Восхитительная вещь. Я никогда не видел в деньгах пользы, но смотреть на них просто обожаю. Пятифранковая монета хороша, как бутон маргаритки.
— Такое сравнение мне никогда бы в голову не пришло.
— Естественно, вам и не присуждали Нобелевскую премию по литературе.
— А ведь, в сущности, не опровергает ли эта премия вашу теорию? Ведь она предполагает, что по крайней мере члены Нобелевского жюри вас читали.
— Это еще вопрос. Но даже если допустить, что читали, поверьте, в моей теории это ничего не меняет. Есть и такие люди, их много, что владеют высшим пилотажем: умеют читать, не читая. Как аквалангисты, проплывают они сквозь книгу, ничуть не вымокнув.
— Да, вы говорили что-то подобное в предыдущем интервью.
— Это читатели-водолазы. Они составляют подавляющее большинство читательской массы, однако я слишком поздно узнал об их существовании. Я так наивен. Я воображал, что все читают так, как читаю я, а я читаю как ем: это означает не только жизненную потребность, главное — прочитанное усваивается моим организмом и изменяет его компоненты. Поев, скажем, колбасы, человек становится иным, чем поев икры; точно так же, почитав Канта (боже упаси!) он становится иным, чем почитав Раймона Кено. Я говорю: «человек», но следовало бы сказать: «я и немногие другие», потому что большинство людей, закрыв Сименона ли, Пруста ли, остаются теми же, какими были, ровным счетом ничего не утратив от себя прежних и ничегошеньки не приобретя. Прочли — и все; в лучшем случае знают теперь «про что книга». Не подумайте, будто я преувеличиваю. Сколько раз я спрашивал вроде бы умных людей: «Эта книга вас изменила?» В ответ на меня смотрели круглыми глазами, недоумевая: «Почему, собственно, она должна была меня изменить?»
— Позволю себе удивиться, господин Тах: вы сейчас выступили в защиту книг с идейным зарядом, а это на вас не похоже.
— Святая простота! Вы полагаете, что человека могут изменить книги «с идейным зарядом»? Да ведь они-то как раз меньше всего меняют нас! Нет, влияют, преображают другие книги, те, что несут заряд желания, наслаждения, вдохновения и главное — заряд красоты. Возьмем для примера величайшую книгу, несущую заряд красоты, — «Путешествие на край ночи». Как можно не стать, прочитав ее, другим? А между тем большинству читателей без труда удается невозможное. «О да, — говорят они, — Селин — это что- то», — после чего возвращаются, как говорится, к своим баранам. Селин, конечно, это крайний случай, но я могу привести и другие примеры. Нельзя остаться прежним, прочитав даже весьма скромную книгу, скажем, Лео Мале: какой-то Лео Мале — и тот вас изменяет. На девушек в непромокаемых плащах вы смотрите иначе, прочитав его роман. Это очень, очень важно! Изменить взгляд — вот единственное, ради чего мы пишем!
— Не кажется ли вам, что всякий человек, осознанно или нет, смотрит на все другими глазами, прочитав ту или иную книгу?
— О нет! Только сливки читательской массы на это способны. Остальные продолжают видеть мир, оставаясь в первозданной серости. Заметьте, я говорю только о читателях, которые сами по себе редкость. Большинство людей вообще не читают. По этому поводу хорошо сказал один умный человек, запамятовал, как его звали: «В сущности, люди не читают, а если и читают, то не понимают, а если и понимают, то забывают». В самую точку, вы не находите?
— В таком случае участь писателя трагична?
— Если и трагична, то причина, конечно же, в другом. Это же большое благо, если вас не читают. Можно многое себе позволить.
— Но все-таки, поначалу вас наверняка кто-то читал, иначе бы вы не прославились.
— Поначалу может быть, совсем чуть-чуть.
— Мы вновь вернулись к моему первому вопросу: откуда такой оглушительный успех? В чем ваш дебют отвечал читательским чаяниям?
— Не знаю. Я начинал в тридцатые годы. Телевидение еще не появилось, надо же было людям чем-то себя занять.
— Да, но почему вы, а не какой-нибудь другой автор?
— Вообще-то настоящий успех пришел ко мне после войны. Забавно, правда, ведь я не принимал в этой потехе никакого участия: я тогда уже почти не мог ходить, и вообще меня комиссовали по ожирению десятью годами раньше. В сорок пятом было положено начало великому искуплению грехов: люди поняли умом или почувствовали нутром, что им есть в чем себя упрекнуть. Вот тут-то им и попались мои романы, хлесткие, как площадная брань, полные грязи, — и они сочли это карой, соразмерной глубине их низости.
— Так и было?
— Могло быть. А могло быть и иначе. Но — «vox populi vox Dei».[4] А потом, очень скоро меня перестали читать. Как и Селина, кстати: Селин, по всей вероятности, наименее читаемый писатель. Разница в том, что меня не читали с полным на то основанием, а его без такового.
— Вы часто упоминаете Селина.