своих намерениях ни первым своим министрам, ни самым близким фаворитам. Весь мир пришёл в беспокойство: соседние венценосцы с трепетом ждали, в какую сторону разразится гроза; мелкие политиканы строили глубокомысленные предположения. Одни думали, что он составил план вселенской монархии; другие, после долгих размышлений, заключили, что дело идёт о низложении папы и введении реформатской религии, которую этот государь сам раньше исповедовал. Третьи, ещё более проницательные, посылали его в Азию – сокрушить турок и отвоевать Палестину. В разгаре всех этих планов и приготовлений один государственный хирург[173], определив по симптомам природу болезни, попытался её вылечить: одним ударом произвёл операцию, вскрыл опухоль и выпустил пары; после этого ничто не препятствовало полному выздоровлению государя, если бы по несчастной случайности он не умер во время операции. Читатель, наверное, сгорает от любопытства узнать, откуда же поднялись эти пары, так долго державшие мир в напряжённом ожидании? Какое тайное колесо, какая скрытая пружина могли пустить в ход такую удивительную машину? Впоследствии обнаружилось, что весь этот сложный аппарат управлялся одной находившейся вдали женщиной, глаза которой вызвали у бедного государя известного рода опухоль; не дожидаясь, пока нарыв прорвёт, женщина эта скрылась во вражескую страну. Что было делать несчастному в столь щекотливых обстоятельствах? Напрасно прибегал он к рекомендованному поэтом испытанному лекарству: corpora quaeque[174]; ибо
Все успокоительные средства оказались безрезультатными; накопившееся семя бурлило и пылало; разгорелось, обратилось в желчь, поднялось по спинному каналу и бросилось в мозг. Та самая причина, под влиянием которой буян бьёт окна у обманувшей его потаскушки, естественно побуждает могущественного государя собирать огромные армии и думать лишь об осадах, сражениях и победах.
. . . . . . . . teterrima belli Causa[176].
Другой пример[177] нашёл я у одного очень древнего писателя. Некий могущественный король в течение свыше тридцати лет забавлялся тем, что брал и терял города; разбивал неприятельские армии и сам бывал бит; выгонял государей из их владений; пугал детей, так что те роняли из рук куски хлеба; жёг, опустошал, грабил, устраивал драгонады, избивал подданных и чужеземцев, друзей и врагов, мужчин и женщин. Говорят, философы всех стран долго ломали голову, какими физическими, моральными и политическими причинами следует объяснить возникновение столь странного феномена. Наконец, пар или дух, оживлявший мозг героя, в своём непрестанном круговращении забрался в ту область человеческого тела, что так славится производством так называемой zibeta occidentalis[178], и сгустился там в опухоль, вследствие чего народы получили на некоторое время передышку. Вот какое важное значение имеет место, где собираются упомянутые пары; – и сколь несущественно, откуда они происходят, те самые пары, которые при движении кверху завоёвывают государства, опускаясь к заднему проходу, разрешаются фистулой.
Рассмотрим теперь великих создателей новых философских систем и будем искать, пока не найдём, из какого душевного свойства рождается у смертного наклонность с таким горячим рвением предлагать новые системы относительно вещей, которые по общему признанию непознаваемы; из какого семени вырастает названная наклонность и какому свойству человеческой природы эти великие новаторы обязаны многочисленностью своих учеников. Ведь несомненно, что виднейшие из них, как в древности, так и в новое время, большей частью принимались их противниками, да, пожалуй, и всеми, исключая своих приверженцев, за людей свихнувшихся, находящихся не в своём уме, поскольку в повседневных своих речах и поступках они совсем не считались с пошлыми предписаниями непросвещённого разума и во всём похожи были на теперешних общепризнанных последователей своих из Академии нового Бедлама (заслуги и принципы которых будут разобраны мной в своём месте). Такими были Эпикур, Диоген, Аполлоний, Лукреций, Парацельс, Декарт и другие; если бы они сейчас были на свете, то оказались бы крепко связанными, разлучёнными со своими последователями и подверглись бы в наш неразборчивый век явной опасности кровопускания, плетей, цепей, темниц и соломенной подстилки. В самом деле, может ли человек в здравом уме и твёрдой памяти когда-нибудь забрать себе в голову, будто он в силах перекроить понятия всего человечества по длине, ширине и высоте своих собственных? Между тем таково именно скромное и почтительное притязание всех новаторов в царстве разума. Эпикур робко надеялся, что после непрестанных столкновений остроконечного и гладкого, лёгкого и тяжёлого, круглого и угловатого все человеческие мнения рано или поздно объединятся, благодаря еле заметным clinamina[179], в понятия атомов и пустоты, как эти последние объединились при возникновении всех вещей. Картезий рассчитывал дожить до той поры, когда мнения всех философов, подобно звёздам меньшей величины в его фантастической системе, будут подхвачены и вовлечены в выдуманный им вихрь. И вот желал бы я знать, как можно объяснить подобные фантазии некоторых людей без помощи моего феномена паров, поднимающихся от низших способностей, застилающих мозг и выделяющихся оттуда в виде теорий, для которых бедность нашего родного языка не придумала ещё иных названий, кроме безумия или умопомешательства? Выскажем теперь своё предположение, каким образом случается, что ни один из этих изобретателей новых систем не терпел недостатка в беззаветно преданных учениках. Причину этого, мне кажется, открыть не трудно: в гармонии человеческого рассудка есть некая особая струна, которая бывает настроена у многих индивидов совершенно одинаково. Подтяните её поискуснее и тихонько ударьте по ней; если по счастливой случайности вы находитесь в это время среди созвучных вам людей, тотчас же, в силу тайной неодолимой симпатии, они вам откликнутся. Этим одним обстоятельством и объясняется всё искусство или вся удача в данном деле; ибо если вам случится коснуться своей струны в присутствии людей, настроенных выше или ниже вашего тона, то они не только не согласятся с вашим учением, но крепко вас свяжут, назовут сумасшедшим и посадят на хлеб и воду. Таким образом, задача весьма деликатная применять этот благородный талант с разбором: вовремя и в должной обстановке. Цицерон очень хорошо это понимал, когда писал одному другу в Англию, предостерегая его, между прочим, против плутней наших возниц (которые, по-видимому, в то время были такими же отъявленными мошенниками, как и сейчас), следующие замечательные слова: Est quod gaudeas te in ista loca venisse, ubi aliquid sapere viderere[180]. Ибо, говоря начистоту, мы совершаем фатальный промах, неудачно выбирая себе компанию, в которой слывём дураками, тогда как в другой компании могли бы стяжать репутацию философов. Я очень просил бы некоторых добрых моих знакомых хорошенько это запомнить как весьма своевременное предупреждение.
Такую роковую ошибку действительно совершил мой достойнейший и остроумнейший друг, мистер Уоттон – человек, как бы предназначенный для великих замыслов и великих дел, если судить по его идеями его внешности. Право, никто ещё не выступал на общественном поприще с более подходящими для проповедника новой религии телесными и душевными качествами. О, если бы его счастливые дарования, так неудачно применённые к суетной философии, направились по более подходящим для них путям грёз и видений, на которых открывается такой широкий простор для судорожных корч души и лица! Никогда бы низкий и падкий на клевету свет не посмел сказать, что с ним творится неладное, что ум его помутился; а теперь даже его неблагодарные братья, поклонники современности, шепчутся о постигшей его беде так громко, что слова их доносятся до чердака, на котором я пишу эти строки.
Наконец, кому угодно будет заглянуть в источники исступления, откуда во все века непрестанно лились такие изобильные струи, тот обнаружит, что родник так же мутен и грязен, как и поток. Этот отстой паров, который свет называет бешенством, действует так сильно, что без его помощи мир не только лишился бы двух великих благодеяний: философских систем и насильственных захватов, но всё человечество обречено было бы несчастной участи иметь одну и ту же веру относительно вещей, недоступных нашему восприятию. После того как мной был выставлен постулат, что происхождение паров не имеет существенного значения, а важно лишь, какие уголки рассудка они поражают и заволакивают или какова природа мозга, к которому они поднимаются, перехожу теперь к чрезвычайно деликатному и тонкому пункту, – хочу обстоятельно показать