мое дыхание. Может быть, это я дышу, я одна — в этой ночи, что подступает со всех сторон.
Я достала фотографию Анджелы.
На снимке мы с ней вдвоем. Анджеле тогда было семь. Я хорошо помню мгновение, когда нас засняли. Дочка стоит на переднем плане, смотрит прямо в камеру, слегка наклонив голову. Она не улыбается, но кажется, что сейчас улыбнется. Короткая стрижка под мальчика, чистые глазенки. Один — синий, другой — карий. Прямой и бесхитростный детский взгляд. Я — чуть подальше. Сижу на траве, смотрю в сторону. Разгар лета, тени на лужайке, кошка свернулась клубочком в высокой траве. Все до мельчайших деталей. По памяти. Потому что сейчас я смотрю на снимок и вижу только туманную дымку. Фигуры исчезли. Они потерялись. Солнце включили на полную мощность.
Моя девочка, моя радость.
Что мне делать? Время идет, дни проходят. Столько всего потерялось уже безвозвратно, а дни проходят, время идет, и с каждым прожитым днем я все дальше и дальше от того мгновения, когда я могла бы тебя спасти. И шум, отнявший тебя у меня; даже теперь он не отпускает. Он выжигает твои следы…
Мне нужно заснуть.
Ты в своей барокамере, в черной воде. Тебя кормят через капельницу, ты уже ничего не увидишь и не услышишь. Тебя оградили от мира звуков и зрительных образов. Теперь твой язык никогда не почувствует вкуса. К тебе не пробьется ни один запах. Я уже и не помню, когда я в последний раз прикасалась к тебе, к твоей коже. Потому что боюсь передать информационный сигнал, который окажется слишком болезненным. Невыносимым.
Колыбель.
Такой была твоя жизнь в самом конце. Под контролем сложной системы жизнеобеспечения. Такая хрупкая. Состояние стабильное. Жизнь, которую я теперь вижу во сне в образе данных, выведенных на экранах.
Мерцающие огоньки в темноте.
И больше ничего.
В глухой изоляции. Даже от любви, самого болезненного из сигналов.
Я не знаю. Что-то случилось. Только я мало что помню. Кажется, я просыпалась под утро. Да, наверное. В комнате кто-то был. Было очень темно, свечи уже догорели, и поэтому я не могла ничего разглядеть. Но я знала, что это слуга, который нас встретил сегодня вечером. Эдвард. Он стоял рядом с креслом. Головы леди Ирис не было видно. Должно быть, она сползла в кресле, во сне. Он обернулся и посмотрел на меня, Эдвард.
— Что вы тут делаете? — спросила я.
— Выполняю свои обязанности, — сказал он. И больше я ничего не помню.
Утром, когда я проснулась, леди Ирис не было в комнате. Слуга тоже куда-то делся. Теперь в доме хозяйничали только кошки. Они уже не скрывались, как прежде. Их было так много, что и не сосчитать. И все разных цветов.
Я обыскала весь дом, но телефона так и не нашла.
Запах талька указал мне дорогу обратно, в коридор на втором этаже. Кресло, окно, постель, где я спала, — все было присыпано пудрой. Меня знобило. Деревянный ящик лежал на полу рядом с креслом. Письма и другие бумаги вывалились наружу.
Два шприца. С «Просветом».
Я решила взять их себе. Когда я наклонилась, я увидела книгу. Под креслом. Томик английской поэзии. Под названием книги были какие-то черные точки, в определенном порядке. Шифр. Тайный язык. Я открыла книжку наугад. Прошлась пальцами по одному стихотворению. Всего несколько строк. Жесткие выступы на плотной бумаге.
Азбука Брайля.
2
Мы вышли из дома, и оказалось, что Тапело ждет нас на улице. Она стояла, прислонившись к машине. Такая же чистенькая и аккуратная, как всегда. Шарфик на шее, сумка через плечо. Волосы все так же собраны в узел.
— Как-то вы поздно встаете, — сказала она. — Нам по пути?
— Нет, — отрезала Хендерсон.
— А вам куда?
— В прямо противоположную сторону.
— Ага, мне тоже туда.
— Что вообще за дела? Откуда она узнала, где мы остановились?
— А я доктор? — сказал Павлин.
— Она была с нами в машине, — сказала я, — вчера, когда мы спрашивали дорогу.
— Слушай, Марлин, — сказала Тапело. — Я не знаю, куда вы едете, мне все равно. Но возьмите меня с собой. Только дотуда.
— Это очень далеко.
— Мне все равно. И если что, я могу сесть за руль.
— Сесть за руль? — переспросила Хендерсон. — А тебе сколько годиков, девочка?
— Я умею водить. Я хорошо вожу, правда.
Хендерсон повернулась ко мне.
— Марлин, ты можешь как-нибудь от нее избавиться?
— Да чем она нам помешает?
— Что?
— Да пусть едет, — сказала я.
— Только за руль я ее не пущу, — сказал Павлин.
— Садись в машину, — рявкнула Хендерсон.
— Уже сел.
Павлин уселся на водительское сиденье.
— Ладно, — сказала Хендерсон. — Вот что мы сейчас сделаем. Как можно скорее уедем из этого мрачного места. Найдем кафе где-нибудь у дороги и нормально позавтракаем. Настоящей едой. А потом мы поедем дальше, а девчонка останется там, в кафе. Без разговоров. Да? Марлин?
— Да, хорошо.
— Сама поражаюсь, какая я сегодня добрая. Так начинается день.
На запад, к лондонской окружной. Солнца почти не видно, оно бледное-бледное, почти такого же цвета, как небо. По-моему, где-то мы повернули не туда. Проехали мимо маленькой деревеньки, которая еще строилась. Стены домов были выкрашены в яркие основные цвета. Там не было ни заборов, ни нормальных садов: только зелень травы и прямые гравийные дорожки. Мы проехали через деревню под объективами камер слежения. Только в демонстрационном доме наблюдались какие-то признаки жизни: молодые родители, двое детишек. Когда мы проезжали мимо, они нам помахали, как старым знакомым.
— И чего они лыбятся, интересно? — спросила Хендерсон.
— Им все обеспечат по полной программе, по последнему слову техники, — сказал Павлин. — Электронный «Просвет», все дела.
— Ты так думаешь?
— Да. Ты глянь, какие у них тут камеры, и спутниковые антенны на каждом доме.
— Ну да. У них все по полной программе, а мы опять в полной жопе.