Набухшая капелька крови. Воспоминание о боли, вонзившейся в ногу.

Девочка коротко хохотнула. Препарат. «Просвет». Они вкололи мне дозу.

— Она как будто сама этого добивалась.

— Тапело…

— Ну да. Словила неслабый приход.

Девочка, Тапело. Мужчина, Павлин. Все возвращалось.

— Блин. Я что…

— Лежи.

— Давай лучше я…

— Что со мной? Что случилось?

Что-то я упустила. Если бы вспомнить, вернуть… Что-то пошло не так. Но что именно? Я посмотрела на телевизор. Он был выключен.

— Блин, девочка… бля…

— Что она говорит? — Тапело склонилась над кроватью. — Я вообще ничего не делала. Я даже не трогала телевизор. Звук сам включился.

— Нет…

Я отодвинулась, вжалась в стену. Я пыталась подняться с кровати, я куда-то скользила и падала, падала вниз, и девочка смеялась надо мной.

— Осторожнее, — сказал Павлин.

— Ты посмотри на нее.

— Она еще не отошла.

Но Тапело придвинулась ближе — ее лицо оказалось буквально в нескольких дюймах от моего.

— Я его даже не трогала.

Я ее чувствовала, ее всю. Ее запах, ее застывшую плотность. Ее дыхание, движение воздуха у губ, внезапно расширившиеся зрачки. Сердцебиение — так близко. Шум крови в венах. Наплыв ощущений. Так много и сразу. Перегруженное восприятие. Эта девочка, такая знакомая, такая человечная, как-то вдруг даже слишком человечная, и когда я вцепилась в нее обеими руками, она закричала.

— Блин.

Павлин схватил Тапело за плечи. Он пытался ее оттащить от меня. Но девочка не давалась — она царапалась, била меня кулаками, и меня, и его — она отбивалась от нас обоих. А потом я услышала тихий щелчок. Павлин достал из-за пояса пистолет.

Приставил дуло к виску Тапело.

— А.

У Тапело перехватило дыхание. Она вся как-то сразу обмякла и позволила Павлину оттащить себя от кровати. Он отвел ее в сторону, бережно и осторожно. Мы все затаили дыхание, пока наконец не прозвучало:

— Оставь ее, девочка.

И Павлин отпустил Тапело. Она так и осталась стоять, где стояла. Вжавшись в дальнюю стену.

— Вы… — Девочка ударила кулаком о стену. — Вы, люди. — Она сползла по стене на пол. — Господи, какие же вы после этого люди…

— Он не заряжен, — сказал Павлин и открыл патронник. — Видишь, он не заряжен.

Вот она, комната.

Одиночество. Неизбывное одиночество каждого из нас, и страх, и боль, что свела нас всех вместе и привела нас сюда, в эту комнату, в это мгновение во времени, я это видела — даже в Павлине.

— Ну, блин…

Павлин испугался. Испугался того, что открылось ему в себе.

— Он не заряжен.

Я кивнула. Я думала, что все уже сказано, что говорить больше не о чем, но тут Тапело подняла голову.

— А какой смысл таскать пистолет, если он не заряжен? — спросила она. — Какой смысл?

Она посмотрела на нас обоих.

На мужчину с бесполезным оружием в руках; на женщину — на меня, распростертую в полной прострации на кровати. А потом девочка рассмеялась. Вот эта комната. Вот это место, где все случилось. Вот эти люди.

* * *

Воняло — просто кошмар. Пол был весь мокрый, сиденье унитаза — липкое и холодное, свет в кабинке не работал. Так что пришлось делать свои дела в темноте. Мне это виделось так: из меня выливается яд. Долгой тугой струей. Конечно, со мной и раньше случались приступы шума, но чтобы так плохо… такого не было никогда. Да еще Павлин вкатил мне неслабую дозу «Просвета», и теперь у меня все болело, пощипывало и чесалось. Глаза, уши, язык, кончики пальцев, волоски в носу. В голове поселилась тупая боль, череп как будто выскребли начисто. Было так хорошо: побыть в темноте, одной, в замкнутом пространстве, — пока все это происходило. Со мной.

Смыв не работал, туалетной бумаги не было. Но зато мне стало легче. Я вымыла руки в надтреснутой раковине. Пока я там возилась, свет мигнул пару раз. В проводах, оплетающих город, искрило, электричество пробивалось сквозь ночь, лампочки вспыхивали и меркли, с трудом удерживая слабый ток, а потом снова гасли, но в этих вспышках мне удалось рассмотреть помещение, пятна сырости и подтеки грязи, шепчущихся насекомых, надписи на стенах.

Деревянную раму над раковиной.

Я смотрела на эту раму, на закрашенную поверхность, на заводское клеймо, «Томас Монро и сыновья». Краска цвета тусклой ржавчины местами пооблупилась, как будто ее сковырнули ногтем. Я знала, что там, за слоем краски: пленка химического раствора, нитрат серебра. А под серебром — лист стекла.

Зеркало.

Кингсли рассказывал мне про историю зеркал. Как человек, глядя на свое отражение в воде, впервые начал осознавать себя. Он пересказал мне миф о Нарциссе, который влюбился в свое отражение. Он говорил, что это горько-сладкое чувство знакомо каждому из нас — любовь к своему зеркальному двойнику. А все зеркала — это только подобия той первой воды, заключенной в стекле. «Думаешь, им это нравится? — сказал он. — Думаешь, отражениям нравится, что их ловят в зеркале и заставляют опять и опять возвращаться к поверхности, и подставлять себя нашим взглядам, и смотреть на нас, изо дня в день, на те же давно надоевшие лица? Они морские создания, Марлин. Речные, озерные. Скоро они все вернутся обратно в воду».

Вот она, еще одна маленькая частичка мира, заключенная в стекле, отвергнутая, заброшенная, повернутая к стене, брошенная в одиночестве. Притаившаяся в ожидании…

Не смотри на себя, если ты заразился.

Мне вспомнилась история Павлина. Все, что случилось в прицепе. И все, что было сегодня… наш поход в театр… вообще весь сегодняшний день, и последняя неделя, и все прошедшие недели, и Хендерсон на улице, под дождем. «Видишь, Марлин? — сказала она. — Видишь, что получилось? Теперь ты понимаешь, что происходит, когда включается эта хреновина?» Слова, сказанные с такой леденящей яростью, с такой злобой. А теперь я стою в этом вонючем сортире в дешевом отеле и смотрю на обратную сторону зеркала.

Я знала, что должно пройти еще сколько-то там минут, прежде чем «Просвет» подействует в полную силу. Так мне сказал Павлин. Ты там осторожнее, сказал он. Ты держись. И еще он сказал, пусть мне будет хорошо. Но одна только мысль о моем лице, которое я уже столько не видела… Да. Хорошо. Я буду держаться.

Я перевернула зеркало лицевой стороной к себе.

Я перевернула его с закрытыми глазами. А потом открыла глаза.

И посмотрела на себя.

Вот она, я. Марлин. Марлин Мур. Тридцати пяти лет от роду. Кто я там? Журналист? Скажем так, я была журналистом. Мне не раз говорили, что я очень неплохо пишу, что я умею рассказывать, но теперь все изменилось. Что значит «рассказывать»? Я не знаю. Никто не знает. История как набор сломанных жестов и

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату