шубы, без шапки к землянке Мунке. И чем ближе подбегал, тем ужасный вопль становился слышнее, и Еламану было больно, он все уже знал и бежал все медленнее. И уже у порога он остановился.
Ему стало страшно, и он вспомнил о старших, об аксакалах — пусть они входят первые. Он остановился и пропустил вперед Есбола-кария и других, а сам вошел неохотно, неслышно, жадно и испуганно дыша воздухом землянки, в котором ему уже слышался запах, смерти. Он увидел, что низенькая землянка уже полна народу. Над казаном клубился пар, но что там кипело, никто не знал, и никто не думал об этом. Посреди комнаты мерцала лучина. Ее багровый свет слабо освещал лица. Рыбаки сидели кругом, глядели на огонь, и все стены и углы были темны от их теней.
Еламан боялся глядеть на Ализу. А замолчазшая Ализа в сбитом платке думала о казане, пыталась вспомнить, что там кипит. Ей было странно, она вдруг стала легкой, молодой, а эти рыбаки были ее гостями. Ей казалось, что ее мальчик уснул, и все прошло, и рыбаки пришли ее поздравить. Она пыталась сказать что-то приветливое, почтительное, но только приподнималась, а ее опять усаживали.
Потом внимание ее отвлекли Рай и Дос. Потому что они вдруг встали, пошли, заранее нагибаясь, в угол и что-то там стали делать. Она увидела, как они накрыли ее сына белым саваном и молча перенесли его к правой стенке[5].
— У-у-у! — низко и страшно завыла она и стала драть себе лицо ногтями. На нее накинулись, она успела еще вскочить, по все-таки ее свалили, подмяли, но она все выла сквозь закушенные губы, и человек пять еле повалили ее ничком, заломив руки за спину.
Тогда она вдруг замолчала, сплюнула раз и другой сухим ртом и потом хрипло позвала:
— Верблюжонок мой!
Ее еще боялись отпустить, а она опять позвала:
— Верблюжонок мой!..
Рыбаки стали отворачиваться, тихо кашлять. Одни отвернулись от света, было видно только, как дрожат у них скулы, другие плакали не таясь. Плакал, уткнувшись в стенку, и Еламан.
Четверо рыбаков с мокрыми лицами подняли Ализу и уложили на постель, губы ее были до крови искусаны, лицо изранено, но она закрыла глаза и не кричала больше, только дышала бурно.
И тогда все услышали голос старика, читающего нараспев:
— Велик и могуч аллах, а мы все лишь тень его тени, и не знаем мы, сколько отпущено роком видеть нам свет и ночь, радоваться луне, звездам и солнцу. И каждый уходит к роду отцов своих в свое время, потому что никому еще от сотворения мира не дано пережить самого себя, ибо человек ничтожен — так ничтожен, что не смеет даже благодарить аллаха за смерть свою…
Ализа не открывала глаз, она слушала этот голос, как бы равнодушный к жизни и смерти — не только ее сына, но любой жизни и смерти на земле, голос и жестокие слова, погружающие ее во тьму. Она их понимала даже не умом, а душой, потому что она понимала, что последний ее сын умер только что и перестал дышать. И она думала — странно так, отдаленно думала, и опять не умом, а душой — думала, как было бы хорошо, если бы сын ее не рождался вовсе, а жил всегда в теплой мягкой темноте и что-нибудь видел, какую-то свою жизнь, а потом умер бы вместе с матерью, и смерть его была бы незаметной, легкой. Кричать она уже не могла.
А Мунке был мужчина, он был рыбак, великий работник, и он знал, что ему не подобает плакать. Но когда Дос и Рай накрыли его сына саваном, когда они понесли его к правой стенке, когда забилась и закричала чужим голосом Ализа, — Мунке не смог больше терпеть. Он пополз в угол и прижался там лицом к стене, закрылся рукавом и стал дрожать.
Есбол-кария поглядел на него и подвинулся к нему.
— Уа, Мунке! — горестно и громко окликнул он, и все испуганно затихли. — Уа, Мунке, Мунке!.. — И Есбол-кария часто задышал.
— Слышишь, Мунке? Слышишь, шумит море? Слышишь ты, как дышат рыбаки? Бог забрал у тебя данное тебе! Но кто может противостоять воле аллаха! Или ты думаешь, ты лучше всех?
Есбол-кария еще чаще задышал, и лицо его стало жалким, губы запрыгали.
— Вот я уже и стар… — задыхаясь, сказал он и невидяще глянул на рыбаков, а они не смотрели на него, каждый зажал лицо ладонями. — Я не думал о жизни и смерти, когда был молод, а вот уже и я скоро уйду… И мне хуже тебя, потому что хоть я и не ведал смерти детей, но не знал я и жизни их. Не было у меня детей, Мунке!
Есбол-кария покривился. И руками почему-то щупал себя по бокам и за ноги, щупал, будто искал что- то.
— Были… были бы… — он задохнулся на минуту. — Я бы думал о них сейчас, они были бы со мной… Уа, Мунке! Всю жизнь я был один-одинешенек…
Тогда Мунке перевернулся и передохнул. Потом крепко утерся рукавом. И затих. Он не ободрился, не покрепчал духом, по и не дрожал больше. Ализа молча и шумно дышала.
Долго все молчали, думая, что кто-нибудь скажет что-то, но никто не говорил, и рыбаки стали потихоньку расходиться. Пошел домой и Еламан — с Мунке и Ализой остались старики.
Он шел один, ничего не видел и не слыхал. Только у самого дома услышал он за спиной чье-то прерывистое дыхание и резко остановился. Кто-то шел за ним, и он сначала не мог понять, кто. Потом кто-то прошел мимо него, не остановившись, прикрыв рот жаулыком, нагнув голову, и он понял, что это Акбала. Еламан догнал ее, взял за руку, и они пошли рядом. Он хотел сказать ей что-нибудь, но не мог ничего придумать.
В нетопленой их землянке стояла стужа. Но они даже и лампу зажигать не стали, только скинули с себя верхнее и легли на полу возле печки.
По привычке они отвернулись друг от друга. Еламан закрыл глаза, но не заснул, а стал думать о смерти; о рыбе, о своем будущем ребенке, о Федорове и Танирбергене… Акбала не шевелилась, дышала ровно и глубоко. «Спит? — подумал Еламан и решил — Наверное, спит!»
Он еще полежал. Уставший за день, засыпал он всегда быстро, а тут сон не шел. Где-то глухо лаяли собаки. Потрескивал лед у берега. Потом послышались снаружи тихие шаги. Потом скрипнула дверь, и кто-то крадучись протиснулся в землянку. Еламан сперва похолодел, потом его обожгло, он вскинулся в испуге и стал шарить возле себя.
— Тихо, тихо… — услышал он свистящий шепот. — Выйди-ка на минутку…
По голосу Еламан узнал Сары-балу. Он не подал виду, что испуган, стал подниматься, но остановился и послушал Акбалу. Та все так же ровно, глубоко дышала. Еламан успокоился и посмотрел в темноте в сторону Сары-балы — тот уже выходил. Тогда Еламан, накинув первую попавшуюся одежонку, пошел следом. Дверь у них поскрипывала иногда, и он ее долго осторожно прикрывал.
А Акбала не спала. Она чутко слушала. Слышала она, как кто-то пришел, как вышел Еламан, как долго, неслышно прикрывал дверь. Выпростав ухо, она слушала все эти звуки, потом вскочила и, простоволосая, босая, неверно ступая в темноте по холодному полу, дошла до двери. Сердце у нее билось от страха, но ей надо было знать, кто пришел и зачем. Встав на цыпочки, она стала глядеть в верхнюю щель. Она знала, что Еламан силен. Но ночной гость был еще крупнее. Они стояли невдалеке, шагах в десяти, но было так темно, что она не могла узнать, кто пришел. Она только знала, что русский.
Голос ночного гостя был низок и груб. «Может, Иван Курносый?»— подумала Акбала. Ивана Курносого она боялась. Прижав руки к груди, приоткрыв рот, она прислушивалась. Но на улице свистел ветер, и она слышала только:
— Новый волостной… сегодня… Федорова…
Грубый голос гудел и гудел, а Акбала ничего не слышала, но скоро успокоилась. Ночной гость разговаривал тихо, ему что-то отвечал Еламан, потом Еламан спрашивал, а отвечал тот, и она поняла, что это не враг.
Еламан сгоряча вышел из землянки в чем попало. Долго он на ветру не устоял, и они подошли, стали в затишье, у самой двери.
Теперь Акбала их не видела, зато слышала все.
— Так вот…. Федоров говорит— плохой улов. Рыбы совсем нет, понял? Завтра придется выходить на лед, понял?
И голос Еламана:
— Да лед-то, лед тонок! У берега половить еще можно…