марку «Таун'н Каунтри». Получалось: иртнуаК н'нуаТ, иртнуаК н'нуаТ, иртнуаК н'нуаТ». Снова и снова, до бесконечности, пока эти мудреные слова не превратились в магическое заклинание. «Таун'н Каунтри… Таун'н Каунтри». Я шел как в трансе, словно буддист, который бредет к святым местам, бубня свое: «Ом мани падмэ хум, ом мани падмэ хум». Кончилось тем, что я, совершенно ошалев, сбился с тропы и был наказан спуском, который был ничуть не легче вчерашнего, когда мы возвращались с ледника…
Я устал, тропа казалась бесконечной. Ущелье… Палатки кочевников… Женщина, которая, отвернув лицо, жалась в сторону, будто испуганный кролик, пока я не прошел… Таджики и патаны, молча, но дружелюбно пожимающие мне руку… И, наконец, айлак, где меня дожидался Хью.
Все наши кони были развьючены, лекарства валялись на земле, Хью был в отвратительном настроении.
– Никак не мог найти чертов ящик, пришлось все вьюки разобрать. Я и не подозревал, что мы тащим с собой столько барахла! В самом последнем вьюке обнаружил! Может, надо было вспрыснуть ему морфий? – продолжал он неуверенно.
Хью не очень-то разбирался в медицине, о чем ярко свидетельствовал поразительный набор лекарств, путешествовавший с нами.
– А что ты сделал?
– Промыл ссадины, положил холодные компрессы.
– Ты еще не сказал, что с ним.
– Я ходил, осматривал его, – Хью немного успокоился. – Абдул Рахим проводил меня. Он лежал в каменной лачуге, укрытый кучей одеял. Темно, ничего не разобрать, кругом полно людей. Ему лет шестнадцать, только-только усы пробились. Лица не видно: все мухами усеяно. Нос и губы распухли, стали как у негра. Женщины обрили ему голову и обмотали тряпками; все в крови. Он метался, стонал.
– Хорошо, что ты не вспрыснул ему морфия. Наверное, у него сотрясение мозга. Морфий прикончил бы его.
– Нет, я не вспрыснул. Глаза склеились от крови. Мы умыли его – лицо, голову. Наконец он приоткрыл один глаз и рот. Сильно стонал. Тут все стали его трясти. «Мани, Мани, слышишь нас?» Он не мог отвечать. Послушай, что было дальше! Абдул Рахим отвернул одеяла, чтобы мы могли осмотреть другие раны. И что же я вижу! У парня тело как у козла! Густая черная козлиная шерсть! До самых подмышек! «В чем дело?» – спрашиваю Абдула Рахима. «У нас, – говорит, – как кто заболеет, всегда натягиваем на него козлиную шкуру. Тепло гонит в нее яд из тела».
Удивительно! Не пережиток ли это культа Пана? Может быть, косматый бог, изгнанный с равнин мечом Ислама, еще сохранил влияние среди горцев-кочевников?
Мы настолько устали, что когда пришли в Кауджан, то даже не хотели есть. Между тем Абдул Гхияз и его люди зарезали купленного ягненка и полтора часа варили в большом железном котле с солью, перцем, курдючным салом. Получился сплошной перец; впрочем, и он не мог перебить запаха сала, который казался нам невыносимым после такого дня: с половины пятого на ногах, сначала подъем на высоту пять тысяч метров, потом спуск до двух тысяч семисот. Желая доставить мне удовольствие (я скромно утаил, какие эмоции вызывает во мне курдюк), Абдул Гхияз порылся в общей миске, собрал самые жирные куски и подал мне. У меня не хватило сердца отвергать угощение, и я жевал сало, изображая крайний восторг. Но едва мои товарищи отвернулись, как я мгновенно сунул куски за пазуху, чтобы при случае избавиться от них.
Весь следующий день прошел в безделье, если не считать ремонта надувных матрацев и поглощения таблеток от поноса.
Я обнаружил в наших ящиках множество пузырьков с таблетками для дезинфицирования воды и торжественно поклялся, что отныне не выпью ни капли влаги, не обработав ее. Надо сказать, что это довольно нудное занятие, и в дальнейшем я представлял собой еще более странное зрелище, чем до сих пор, так как непрерывно размахивал бутылками с водой, которая никак не хотела растворять таблетки – твердые, как дробь, и значительно менее приятные на вкус, чем она. Правда, у нас были еще таблетки, якобы уничтожающие скверный привкус, но они почему-то не всегда помогали, и мне приходилось пить отныне какой-то хирургический раствор.
Лишь под вечер третьего дня мы нашли в себе силы продолжать путешествие.
Чтобы добраться до южной стороны Мир Самира, надо было обогнуть несколько отрогов. Вверх по Чамарской долине с нами шел таджик, который в результате какой-то удивительной мутации был наделен светлыми усами и розовыми глазами. Оказалось, что этот альбинос – тханадар (сторож) Навакского перевала. В его обязанности входило охранять путников от грабителей, и он добровольно покинул свой пост, чтобы сопровождать нас.
Чамарская долина – сравнительно широкая и намного более живописная, чем Дарра Самир. Трава радовала глаз обилием оттенков зелени, всюду цвели огромные мальвы. На склонах стояли кибитки кочевников, паслись овцы.
Около семи часов мы сделали короткий привал в деревушке Дал Лиази, горстке каменных лачуг. Отсюда хорошо была видна дорога на Навакский перевал и гору Урсакао, коричневую, с тонкими языками снега.
Чем выше, тем суровее становился пейзаж, реже попадались кибитки. С окружающих скал нас дружно освистывали сурки. Кони поминутно останавливались, привлеченные горькой полынью, которую они поедали в огромном количестве.
На шестом часу ходьбы мы увидели устье большой, накрытой облаками долины, простирающейся на запад.
– Восточный ледник, – сказал Хью. – Теперь нам осталось немного. Жаль, что пасмурно.
В этот миг облака стали рассеиваться, и вот уже нашим взорам предстала большая часть северного склона Мир Самира, включая Китайскую стену, а также и снежный конус вершины. К ней по гребню отрога вел как будто вполне проходимый путь. Мы повеселели.
– Только бы подняться на гребень, а там уж дойдем! Скользящие вверх по склонам рваные облака напоминали дым; казалось, Мир Самир горит. Подул леденящий ветер и донес глухой рокот падающих камней. Не долина, а поле битвы, с которого валькирии унесли всех убитых. Несмотря на жару, нас пробрала дрожь.
– Если южный склон неприступен, – сказал Хью, – можем попытаться отсюда.