Интенсивность ощущений не страдает, чувства только становятся свободнее, обретают крылья… мы вцепляемся в жизнь и резвимся, как хищники, а поскольку мы так безумно влюблены в эту целостность и так ей обязаны, никакая ее часть не сможет нас погубить, даже если не пожелает отпустить нас и станет всем… а тогда…
— Тогда… — сказала Гэм и выпрямилась.
— Тогда, быть может, эта часть и притянет нас к себе, возьмет в плен, как планета притягивает с солнечной орбиты луну и заставляет вращаться вокруг себя, если эта луна слишком к ней приближается… и такие планеты есть…
Гэм оперлась на подлокотники.
— Это наши инстинкты. Инстинкты — какое мерзкое слово для темных кипучих тварных потоков, струящихся сквозь наше индивидуальное бытие. Есть ли что-нибудь более стихийное, чем мчаться по ним на всех парусах? Но если руль перестает слушаться — берегись… они унесут тебя прочь… А он не слушается… как вы побледнели… не слушается… вы заметили, я говорю «вы», это вызов на поединок… он не слушается, когда часть приобретает над нами больше власти, нежели целостность… когда власть получает кто-то один… когда мы уже не воспринимаем этого одного как весь наш вид… у женщин это любовь, любовь к индивиду… когда мы попадаем в зависимость и уже не вращаемся вокруг себя… когда становимся покорны и подчиняем другому все наше бытие… поддаемся влиянию… Отчего же вы так побледнели?.. Лишь в этом таится опасность, ведь именно здесь самые могучие потоки и бури… и лишь эта дерзновенная игра манит, как манит всякая опасность… Нам уже неведомы славные чувства наших отцов. Для них любовь пахла землей и защищенностью; для нас она — вихрь и битва. Мы воспринимаем только самих себя, потому-то и любим ощущения, да, конечно… Но разве это не лучше, чем жить в затхлых чувствах эпохи, которая нам вовсе не подходит? Нас завораживает скорость, а не длительность. Мы дисциплинированны до совершенства, а потому любим упругое, игривое, мерцающее, неопределенное, танцующее, любим жонглирование всеми понятиями, изящное равновесие над бездной, любим непредсказуемое, безрассудное, неистовое, и банальное тоже, но с изысканной дрожью щекотливой осознанности — как прекрасно быть примитивным, банальным от всей души, как любим мы, несентиментальные, быть сентиментальными, сверх всякой меры… ведь мы насквозь пронизаны нервозностью, она у нас в крови, в каждом фибре нашего существа… наши органы чувств — тренированная стая чутких ищеек… фильтры ощущений… но это состояние никогда не сползает в декаданс, который неизменно порождает снобскую напыщенность, а она, изначально лишенная первозданного переживания, быстро хиреет… для нас же бытие — хмель дисциплины, вечное бдение, мы всегда настороже… мы ищейки Господа… мы божественно легки, нас не отягощают цели и системы… В Эросе нам нужна не только сила… нам нужно больше… нужно приключение инстинктов. Они — наши гончие псы, мы дразним их и науськиваем, играем с ними, с этими подземными силами — как тореадор с быком на арене… мы не ведаем покоя… мы вечно в погоне — охотник и добыча, мы едва не даем себя поймать — и мчимся прочь, мощным, головокружительным прыжком в последнюю секунду уходим от опасности… ведь если она нас поймает, если мы где-нибудь споткнемся, нам конец… слишком сильно мы ее раздразнили… слишком тонкая у нас организация, слишком хрупкая… Но противники встречаются редко, и поражение зачастую — всего-навсего ликвидация сокрытой дотоле слабости, а потому почти победа… и поединок начинается вновь… на другом поле. Секрет лишь в том, чтобы оставить инстинкт анонимным… Вам я спокойно могу это сказать. Отчего вы так неподвижно смотрите на меня… я же даю вам равные шансы, открывая этот секрет… Самое опасное — то, что другие весело и обманно называют любовью… она исподволь парализует, подчиняет и несет поражение… сначала никакой бури нет… она тихонько подкрадывается… бесшумно заражает… а когда начинается буря, мы вдруг обнаруживаем в себе целую провинцию, которая поднимает мятеж и наносит удар в спину… вражеская территория… чужая зараза… заманчивая манифестация инстинкта — любовь…
Лавалетт насмешливо, с легким озорством улыбнулся над этим словом, неожиданно сам удивился тому, что говорил, потянулся, расправляя мышцы.
— Ах, эти вечера на аннамских берегах… Медовое солнце соблазняет читать наставления… и бросать вызов на поединок, причудливый, изящный и опасный поединок на рапирах, в котором таится изысканная смерть… Так что же, вызов принят?
— Принят, — сказала Гэм, вставая.
Лавалетт взял ее за локоть и потянул к поручням.
— А теперь идемте, старший офицер говорит: барометр упорно падает… но мы ничуть не удивляемся, что по-прежнему светит солнце и все, как обычно, а серебряный столбик ртути спешит сообщить о грядущем… Взгляните, вон там, внизу, волны еще зеленые, как малахит, прозрачные и гладкие… но с боков уже густеет синева, а провалы наливаются свинцовой серостью, будто змея на дне взбаламутила ил… вот и горизонт уже подернулся дымкой, серой дымкой, которая расползается вширь… Становится тихо… тихо… куда только подевался ветер… ни звука в снастях… и все же бестии там внизу начинают беспокоиться, они что-то чуют, белые гривы встают дыбом, видите, они вихрятся… ровного движения как не бывало, они толкутся, крутятся на месте, и плещутся, и караулят… Вот и тучи наползли, желтые и серые… они уже повсюду — словно их выпустили из люков в небесной синеве, над нами, рядом с нами, за нами… все замерло в ожидании… все ждет ветра… а вот и он, легок на помине… Ну, бежим, он гонится за нами…
Тяжелые капли застучали по доскам палубы — Гэм ощутила на плече теплую влагу. На бегу подняла голову — и в этот миг с неба обрушился потоп; водяные фонтанчики заплясали под ногами, растекаясь повсюду, сплошная стена воды встала впереди, словно прорвало исполинскую запруду.
Гэм обомлела от мощи этого потопа. Лавалетт схватил ее за руку и втащил под свес какой-то палубной надстройки. Они прижались к переборке, легкая одежда насквозь промокла, прилипла к телу. А ливень хлестал как из ведра, обдавая их каскадами брызг.
Гэм высунула руку из укрытия — и получила такой удар, что рука отлетела в сторону. Прижимаясь к спасительной стенке, они попытались добраться до трапа, ведущего к каютам. Лавалетт смеясь воскликнул:
— Ну, вперед!
Оба кое-как вскарабкались по трапу и наконец очутились в сухом коридоре. Вода текла с них ручьями. Гэм стояла возле двери своей каюты, словно греческая богиня на ветру, — мокрое платье облепило фигуру, руки подняты к волосам, оглушенная и слегка хмельная…
Пароход приближался к дельте Донгная. Среди поросших манграми болотистых островков несчетными рукавами змеилась река. Берега были топкие, безлюдные. Аллигаторы грелись на солнце возле бревен, принесенных потоком. Но вот появились первые рисовые чеки, где по пояс в воде трудились люди. Неподалеку тут и там паслись буйволы, то один, то другой поднимал голову и смотрел вслед пароходу.
После трех часов плавания пароход вошел в проток реки Сайгон, и одновременно впереди завиднелись островерхие башни сайгонского собора.
К борту причалил катер под правительственным флагом. По знаку Лавалетта тамил принес стальную шкатулку, ее тотчас передали бледному человеку, который принял ее с поклоном.
Окна были распахнуты настежь. Широкие кисейные шторы чуть шевелились на утреннем ветерке. Аромат тамариндов наполнял комнату. Золотистая полоска бежала от открытой двери к низкой кровати: солнце. Снаружи шелестел парк, щебетали пестрые птички.
Сидя перед зеркалом, Гэм с восторгом рассматривала граненые флаконы из великолепного хрусталя, внутри которых опалом и рубином искрились какие-то жидкости. Матовые коробочки с пудрой таили в себе бархатистое содержимое, мягко рассыпавшееся меж пальцев. В плоских склянках блекло мерцали кремы, а в широких чашах была налита терпко пахнущая вода. Рядом, на медных подставках, лежали палочки сандалового дерева и курительные свечи.
Блестящие оконные стекла отбрасывали в зеркало широкую волну света. Она разливалась по низкому туалетному столику, перед которым на японский манер, на подушке, расположилась Гэм. Рубиновые флаконы горели мягким пурпурным огнем, озаряя подзеркальник нежными бликами. Опаловые воды взблескивали золотом; на фарфоровых баночках сияла яркая вертикальная полоса, на медных сосудах кокетливо играли лучистые отблески, а в обманном пространстве зеркала все виделось в повторе — еще более прекрасном от перламутрового оттенка расплывчатого фона.
Гэм целиком предалась игре света и красок, наслаждаясь парящей гармонией этого одухотворенного