подозревая, делает все по его велению.
Я и до сих пор думаю, что так оно и было, хотя, может, и ошибаюсь. Кончалась игра с голубями обычно так: из окна высовывалась пьяным-пьяная Тицина мать и хриплым голосом кричала:
— Хватит! Пускай работники к себе убираются.
И Тица без всякого сожаления покидала нас и, смеясь, убегала в дом.
Что творилось в ту минуту с Кирьяком, передать трудно, он весь сникал, резко повернувшись, уходил на берег, к лодке.
Как-то воскресным утром Берекет по обыкновению выключил насос, и цыгане, погалдев немного, решили ехать к Жинге за недельным заработком и нас с собой позвали.
— Зря едете, — отговаривал их Берекет. — Жинга только вчера рыбакам платил и нынче Скорей удавится, чем даст хоть полушку. Ждите тут, сам приедет, разберется, сколько вам причитается.
— Ты бы и разобрался, — возразил Кирьяк. — Люди целую неделю спину гнули. Поезжай с нами и доложи честь по чести.
Но Берекет ехать наотрез отказался, да и Кирьяк не больно настаивал — не за тем он в село ехал.
Жинга, застигнутый врасплох, не только расплатился с цыганами, но и сверх платы, под их нажимом, выдал две бутылки цуйки. Весь кипя злобой, он подошел к нам и сквозь зубы процедил:
— Шутки надо мной шутить вздумали? Это вам даром не пройдет! Теперь вы у меня попляшете!..
И ведь придумал, стервец, как отомстить. Назавтра поплыл с нами на ту сторону, оглядел поля и вернулся обратно— оставив нас без лодки. Связал по рукам и ногам. Кирьяк совсем отчаялся, ходил как потерянный, ни с кем не разговаривал; ни насмешки Берекета, ни песни цыганок его не трогали. Он весь осунулся, ссутулился, будто на него взвалили мешок с булыжниками, ничего не ел, сон потерял. Голубые, всегда ясные глаза его потускнели, запали, взгляд стал загнанный, тревожный. И не в силах совладать с собой, он ночью растормошил меня и шепнул:
— Выйдем, дело есть.
Я покорно последовал за ним. Он привел меня к самой реке. Взошедшая луна протянула между берегами узкую сверкающую дорожку. Река лежала ровная, тихая, недвижная, будто каменная. Слева от нас, становясь все меньше и меньше, уходил вдаль пароход, будто проваливался в невидимую яму. От реки веяло свежестью, чернели склоненные над водой ракиты.
Кирьяк пошарил в дупле, вытащил два донца от корзинок.
— Прикрою клетку, — пояснил он, — чтоб чужие коты не лазили. Знамо дело, голубку сцапать недолго. — И тут же деловито спросил: — Плавать умеешь?
— Умею.
Поплывем со мной. Одежонку на голову — и айда.
— Пошел к чертям! — отругнулся я. — У тебя что, от цуйки мозги размякли? С ума спятил — в такую даль плыть?
— Ладно, как знаешь, — ответил он и вошел в воду.
Река тут же приняла его в свои нежные, убаюкивающие объятия.
— Ион, не дури!'Ион! — взмолился я, вконец растерявшись и не зная, как быть.
Пока я мешкал, Кирьяк отплыл довольно далеко. Его торчащая из воды голова с узелком одежды напоминала бревнышко, которое течением неуклонно влечет в море. Я как очумелый заметался, то бросаясь к воде, то выскакивая на берег, кричал, звал, упрашивал, но это только подстегивало Кирьяка. Вскоре я совсем потерял его из виду. Я бросился наземь и, плача и хохоча, заколотил по земле кулаками.
Я был беспомощен, как малое дитя, и клялся жестоко отомстить, если с Кирьяком что-нибудь случится. Тица свела его с ума. Тица первая и поплатится. Тица, разгуливающая с голубем на плече, потому что ей противно смотреть, как напивается ее отец.
Но все обошлось. К утру Кирьяк вернулся целым и невредимым, я кинулся его обнимать, но он отстранился и, смеясь, спросил, какая муха меня укусила. Вот она, человеческая благодарность! Ты за него душой болеешь, можно сказать, места себе не находишь, а он и не замечает.
Тица провела с ним всю ночь в саду. Кирьяк был вне себя от счастья, он снова шутил, смеялся, балагурил, пересказывал мне кучу подробностей их свидания, которые для влюбленных так же важны, как солнце для небес. Одно только вселяло в него тревогу: ему показалось, что кто-то из домашних видел их, выследил. Впрочем, и это не могло омрачить его радости, да и я по мере сил пытался развеять его тревогу.
— Посуди сам, — сказал я ему, — видал бы Жинга, он бы тебя придушил на месте, да и мамаша глаза бы выцарапала. Помстилось тебе! У страха глаза велики!
Но чуяло мое сердце, что другу моему грозит беда. Сердцу доверять нужно. Так оно и вышло. Да разве заставишь влюбленного быть осторожным?
Любовь с оглядкой — что ж за любовь! Влюбленные жизнью жертвуют ради любимых, какая уж тут осторожность! Говорят, любовь делает человека прекрасным, но она же делает его и безрассудным. А мой друг был влюблен, и влюблен до чертиков. Так что на другой же вечер, как только цыгане уснули, поднялся он и пошел на берег.
Я встал и отправился за ним, чтобы удержать его от глупостей. Зачем горячку пороть: выждал бы. Нагнал я Кирьяка уже за полем, у самой реки, возле купы тополей. Кирьяк спустился в ложбинку, там у него оказалась привязанная лошадь. Как он мне объяснил, угнанная из чужого табуна.
— И куда же ты собрался? — спросил я.
— А тебе какая забота? — огрызнулся он. — Проваливай!
Ах так! — взъярился я. — Не пущу тебя! Никуда ты не поедешь! Вот шумну Берекету!
Кирьяк оторопел, потом стал меня с жаром убеждать, почти умолял:
— Пойми ты, мне нужно. Тица ждет. На лошади я мигом доберусь, даже раздеваться не стану. Опасности никакой, только держись крепче за холку — и дуй. Лошадь — она легко переплывает. Лишь бы на голову ей не налегать, чтоб воды не хлебнула. Я и утром так плыл. Ну, пусти меня…
По тропинке, протоптанной цыганами, он вывел лошадь на холм, к тополям, мы глянули на реку и остолбенели: прямо к нам, из Плэтэришти, разрезая волны острым носом, направлялась лодка. Гребец был человеком ловким и опытным, потому что лодка двигалась очень быстро.
— Тица плывет! — воскликнул Кирьяк. — Тица!
Одурев от радости, он прыгнул с высокого обрыва на кромку песка у самой воды.
Я остался стоять в тени тополей.
Лодка приближалась, но плыла она в сторону рисовых полей, будто собиралась свернуть в другой рукав реки.
— Тица! Тица! — как безумный заорал Кирьяк. — Сюда! Сюда!
Лодка слегка подпрыгнула и развернулась, от нее во все стороны разошлись круги, словно кто-то кинул на воду свернутый бухтой канат. В лодке мы увидели не Тицу, а ее отца. Кирьяк шарахнулся и проворно стал взбираться на крутой берег. Жинга присел на корточки, и грянул выстрел.
Тут же последовал другой, как бы преследуя эхо, гулом разошедшееся по всей реке. Из хибарки с криком высыпали цыгане, но Жинга, отбросив ружье, уже плыл обратно, очевидно уверенный, что никто его не видел, во всяком случае — не узнал.
Кирьяк, слегка прихрамывая, вскарабкался на откос. Дробь угодила ему в ляжку, но рана оказалась неглубокой, и он мог двигаться без посторонней помощи.
— Никому не говори, что видел, понял? Никому! — шепнул мне Кирьяк каким-то сиплым, не своим голосом.
Я пообещал, хотя, убей бог, не мог взять в толк, зачем это ему. Цыганки, охая и причитая, перевязали ему ногу, а цыгане шумно бранились, грозили неизвестно кому. Один только Берекет как ни в чем не бывало заглянул к нам и, насвистывая, ушел к себе в конуру, вырытую прямо в земле, близ насоса.
Цыгане угомонились только к полуночи, Кирьяк метался, стонал.
И все же, когда я утром проснулся, его в хибаре не было. Цыгане сказали, что видели, как он поднялся, собрал вещички в узелок, закинул его за спину и ушел по дороге через выжженное поле.
Мы с ним были друзья, все делили пополам, а он ушел, даже не попрощавшись. Вот она, дружба-то! Теперь ищи ветра в поле! Он был из тех людей, кто не выбирает дорог…