стороны они, наверное, выглядели остекленевшими. В самом темном углу комнаты на стуле сидел человек и в упор смотрел на меня с каким-то ненавязчивым, но и неотступным интересом. Рядом с ним располагался небольшой столик, и я заметил, что рука, лежавшая на столике без движения, очень медленно поползла к масляной лампе, стоявшей в нескольких сантиметрах от нее. Пальцы добрались до лампы, так же медленно что-то подкрутили на ней, и лампа засветилась. Сквозь чашеобразное стекло можно было различить фитиль, весь в извивах, как заспиртованная кишка. Высветились чашка и чайник. А человеком, сидящим у столика, оказался не кто иной, как старый Мэтерс. Он смотрел на меня, не произнося ни слова. Поскольку он не двигался и ничего не говорил, то его можно было бы принять за мертвеца, однако я видел, что рука его у лампы едва заметно двигалась, а большой и указательный пальцы подкручивали винт фитиля. Кожа руки была совсем желтая и морщинистая; она мешком висела на костях. На выпирающей косточке указательного пальца я четко видел петли тощей вены.
Очень трудно описывать или передавать известными всем словами те чувства, которые стучались в захлопнувшуюся дверь моего разума. Я не могу, например, сказать, сколько мы так молча и неподвижно смотрели друг на друга, просто потому, что не знаю, минуты ли прошли или годы пронеслись — в тот странный, неподдающийся описанию промежуток времени могли уместиться и минуты, и часы, и десятилетия. Естественный свет — а ведь за пределами дома должно было бы стоять еще утро, — который хоть немного, но все-таки проникал в комнату, куда-то исчез; пыльный пол, на котором я лежал, стал черной пустотой, а все мое тело растворилось в воздухе, оставив меня существовать лишь в виде глупого, зачарованного взгляда, который, словно жидкость, нескончаемо перетекал из моего угла в угол, где сидел старик.
Помню несколько вещей, которые отмечал про себя машинально, с холодным отстранением, словно я сидел в том темном углу, лишенный каких бы то ни было забот и беспокойств, с единственной целью — приглядываться ко всему, что меня окружает. Лицо старика внушало ужас, но в глазах, глядящих на меня с этого лица, было столько леденящего душу и внушающего утробный страх, что все остальные черты этого лица могли бы даже показаться выражающими почти дружеское расположение. Кожа старика напоминала выцветший пергамент и была испещрена старческими складками и морщинами, которые, все вместе, создавали впечатление полной непостижимости и непроницаемости. Но глаза — глаза были совершенно ужасны! Когда я вглядывался в эти глаза, у меня возникало чувство, что они были не настоящими человеческими глазами, а какими-то механическими штучками, что приводятся в действие электричеством или просто скрытой пружиной, с крошечными дырочками в центре «зрачков», сквозь которые скрытно и невероятно холодно смотрели на меня настоящие глаза. Эта мысль, хотя она, вполне вероятно, и не имела под собой никаких реальных оснований, тяжко меня мучила и толкала к дальнейшим размышлениям над тем, какого цвета могут быть настоящие глаза, как они выглядят и являются ли на самом деле настоящими, или, может быть, они тоже фальшивые, такие же, как и первые, — электромеханические пустышки с дырочками в центре, расположенные прямо напротив первых дырочек в «зрачках», — а настоящие глаза прячутся за тысячами тысяч этих нелепых обманов и смотрят на меня, как сквозь непостижимой длины череду дырочек фальшивых глаз, выстроившихся одна за другой. Время от времени тяжелые веки, похожие на ломтики сыра, медленно и очень устало закрывались, а потом так же медленно открывались. Старик кутался в древний халат винного цвета.
В полной растерянности и одолеваемый душевной мукой, я подумал, что, может быть, передо мной сидит брат-близнец старого Мэтерса, но тут же услышал непонятно откуда пришедший ответ:
В полном унынии я, как мне было предложено, присмотрелся и обнаружил, что сказанное неизвестно кем — правда. Передо мной сидел именно тот человек, которого я убил, в этом не было никакого сомнения. И этот убитый мною человек сидел на стуле в трех-четырех метрах от меня и не сводил с меня глаз. Сидел он, совершенно не двигаясь, в полном оцепенении, так, словно боялся малейшим движением потревожить одну из многочисленных ран, покрывавших все его тело, и причинить себе боль. Я вдруг почувствовал, что у меня, словно от недавней и излишне энергичной работы лопатой, ноют руки, спина и плечи.
Но кто же все-таки произнес слова про бинт и пластырь? Сами по себе эти слова не испугали меня. Мне казалось, что я все еще слышу их. Они прозвучали вполне явственно, однако я был совершенно убежден в том, что они не донеслись до меня по воздуху от старика, сидящего на стуле, тем же путем, что и пугающий кашель. Слова эти, должно быть, пришли откуда-то из глубины меня самого, их нашептала мне моя душа! Раньше я никогда не верил в то, что у меня есть душа — я и задумываться над этим не хотел, — но теперь я наверняка знал, что душа у меня имеется. Знал я и то, что душа моя настроена ко мне вполне дружелюбно, что она на много лет старше меня и что ее главной заботой было мое благосостояние. Для удобства я дал ей имя Джоан. Я несколько приободрился: теперь я не один — и, если что, Джоан поможет мне.
Попытка толково рассказать о том, что происходило в последующий промежуток времени неопределенной длительности, заранее обречена на неудачу. В том страшном положении, в котором я оказался, рассудок отказывался мне помогать. Я достоверно знал, что старый Мэтерс был сбит с ног ударом железного велосипедного насоса, потом изрублен тяжелой лопатой и надежно похоронен в поле у дороги. Однако с не меньшей достоверностью я знал и то, что тот же самый старик, вроде бы убитый и похороненный, сидит на стуле в комнате своего дома, напротив меня, и молча на меня смотрит. Старик был весь перебинтован, он не двигался, однако глаза его были вполне живыми, и одна рука была живой, и вообще он весь был живой. Возможно, убийство на дороге было просто нелепым кошмаром?
Нет, это мне точно не снится, но кошмары бывают такие, что потом кажется, будто ты много физически работал.
Каким-то обходным путем, а не прямым рассуждением я решил: лучше всего будет доверять тому, что видят мои глаза, а не тому, что рассказывает мне память. И я собрался напустить на себе беспечный и безразличный вид, поговорить со стариком и выяснить, насколько он реален, с помощью вопроса о черном металлическом ящичке, из-за которого мы оба оказались в этом странном положении. Из-за чего еще мы могли бы в нем оказаться? Я принял решение говорить смело и открыто, потому что, по всей видимости, я находился в большой опасности. Я чувствовал, что если не встану с пола, не сделаю несколько шагов, не заговорю, не начну вести себя обычным образом, словно ничего особенного и не случилось, то сойду с ума. Не глядя на Мэтерса, я поднялся на ноги и, сделав несколько шагов, сел на стул, стоявший недалеко от старика. Глянув на Мэтерса снова, я почувствовал, что сердце у меня на мгновение остановилось, а потом стало стучать так, словно изнутри по ребрам меня били молотом, — от этих ударов я весь дрожал. Старик не сдвинулся со своего места, не поменял позу, но теперь его живая правая рука держала небольшой чайник для заварки. Рука эта неуклюже и неуверенно подняла чайник над столом и налила чаю в пустую чашку, а глаза нашли меня на моем новом месте и снова рассматривали меня с прежним неотступным, хотя и усталым интересом.
И вдруг я начал говорить. Слова стали выстреливать из меня, словно из какого-то механического устройства. Голос мой, поначалу дрожащий, быстро окреп, сделался громким и наполнил всю комнату. Я не помню, о чем говорил с самого начала, наверняка нес какую-то бессмыслицу, но я был так доволен и приободрен тем, что мой язык производит естественные, нормальные человеческие звуки, что меня мало заботил смысл льющихся из меня слов.
Хотя, после того как я заговорил, старый Мэтерс не пошевелился и ничего не сказал, я был уверен, что он меня слушает. А потом он отрицательно помотал головой, очевидно в ответ на что-то сказанное мною, и я отчетливо услышал, как он сказал «нет». Сомнения в том, что он произнес это «нет», у меня не было, и это побудило меня подбирать слова так, чтобы они передавали нужный мне смысл. Он отказался отвечать на мои расспросы о его здоровье, не захотел говорить, куда исчез черный ящичек, и не согласился даже, что утро выдалось на редкость темное. Его голос обладал неким резким, действующим на нервы качеством — казалось, что слышишь звон очень старого, ржавого колокола, идущий с колокольни, сплошь обвитой плющом. Собственно говоря, говорил он очень мало, повторяя лишь «нет» да «нет», при этом губы его едва двигались. Я убежден, что зубов, которые могли бы скрываться за этими старыми губами, у него вообще не было.
— Вы, в данный момент, мертвы? — осведомился я.