– Представьте себе человека, у которого есть все. Они смотрят на звезды, и звезды бесчисленны. И они говорят:
Изобилие, подумал Майк, пытаясь представить, каково это – иметь достаточно чего-либо. Времени, света, денег, влияния. Он всегда жил в ожидании чего-то следующего. Следующего отеля, следующей любовницы, следующей работы, следующего контракта, следующего снимка, и всегда – следующего прилива вдохновения. Его жизнь была залом ожидания, полным лихорадочного движения; он был как светлячок, свалившийся в банку и мерцающий, мерцающий, мерцающий – высасывая вдохновение из собственной задницы. Ему никогда не было достаточно.
Он взглянул на маленького вождя, свернувшегося в позе эмбриона на темно-зелёных верёвках гамака. Пять. Может быть, это из-за пальцев. Пять пальцев на каждой руке.
– Он держит что-то в кулаке.
Майк наклонился и, с некоторым усилием разогнув маленькие грязные пальцы с покрытыми засохшей грязью ногтями, увидел, что на ладони аборигена лежит колибри.
Толстая жена вождя прошептала что-то воркующим голосом, и Полина – вот как её звали – Полина – перевела:
– Это чудо. Поймать невозможную птицу.
Майк осторожно положил палец на рубиновое горлышко и почувствовал, как бьётся пульс – горло слегка подрагивало, как у мурлычущей кошки. Птица спала. В течение неопределённого времени Майк чувствовал себя маленьким аборигеном, парящим над тёмными джунглями, насквозь промокшим под дождём, глядящим на роящихся внизу разноцветных птиц. Потом он вспомнил учёного, который вёл у них экскурсию в четвёртом классе – доктора Клиндера, человека, у которого был красный попугай и который умел гипнотизировать. Он заставил весь класс считать в унисон от пяти до нуля, в обратном порядке. Он сделал так, что на протяжении часа они верили, что невидимы.
А затем вмешалась его проклятая идеальная память, и он вспомнил, как его приёмная дочь умирала в больничной кровати в окружении любимых игрушек и как его бывшая жена страдала, глядя, как дочь тает у неё на глазах. Эта бесконечная пытка, какой он не пожелал бы никому, тем более женщине, которую когда- то любил, или ребёнку. Её облысевшая голова, утонувшая в подушке. Её близорукие голубые глаза, запавшие и окружённые синяками. Пластмассовый лоток, который он держал перед ней, когда её рвало. Её бесконечные невозможные вопросы. И его неизбежная ложь в ответ. Конечно, тебе уже лучше. Конечно, скоро ты вернёшься домой. Конечно, твоя мама любит тебя. Просто ей нужно работать, только и всего. Теперь моя очередь. Конечно. Конечно. Конечно. Он не мог дать ей ничего, кроме своего присутствия и этой лжи.
Было достаточно трудно уже войти в больницу, чувствуя, как пробуждаются старые страхи. Это было все равно что войти в горящий дом. Этот тошнотворный зеленоватый оттенок флюоресцентных ламп, сердце, стремящееся выпрыгнуть из грудной клетки, эти запахи – лекарства, аммиак, желатин, кровь – запахи, от которых ему хотелось сорваться и с воплем бежать обратно, на улицу, к солнечному свету. Но он должен был держать это все при себе и не показывать никому, а в особенности ей. Он должен был сидеть с ней рядом и выдавать лучший спектакль в своей жизни. Все в порядке, милая. Все хорошо. Мы перекрасили твою спальню в твой любимый цвет. Как только ты поправишься, мы пойдём с тобой в Диснейленд. Ты сегодня выглядишь лучше. И каждую опаляющую секунду его тело кричало: выпусти меня отсюда. Но он оставался. И лгал. И учился любить эту болтливую, надоедливую, страдающую маленькую девочку в её последние недели на земле. И он узнал, что любовь ничего не спасает. Любовь никого не щадит. Это просто ещё одно приятное слово для обозначения боли.
И наконец, не успев остановить себя, Майк произнёс ключевое слово, бывшее его излюбленным кошмаром: Буффало. Оно судорогой прошло по его телу, и он до боли зажмурил глаза, усилием воли изгоняя его из себя. В его ушах стоял звон, похожий на отзвук электрогитары,
Кто-то позади него кашлянул.
Итак, подумал Майк. Итак, мы потеряли снимок. Итак, придётся импровизировать. Ему всегда это удавалось. Он оглядел круглолицую жену вождя с грудями, будто сошедшими со страниц «National Geographic»[9], – первую или третью – и увидел мрачную решимость в её чёрных глазах, в то время как она обмахивала мужа своим передником – получалось что-то вроде невинного стриптизерского семафора: промежность. Нет промежности. Промежность…
– Спроси её, не хочет ли она стать кинозвездой, – сказал Майк через плечо.
Жена вождя засмеялась, подняла свою круглую коричневую ладошку и трижды схлопнула её, словно говоря Майку «пока-пока».
Вот и все, что он помнил. После этого был туман. Ничего, кроме тумана.
Ночной полет до Лос-Анджелеса. Поездка в такси.
Сплошной туман.
ЭТО ЕЩЁ НЕ КОНЕЦ СВЕТА
Дэниел обнаружил: невозможно сделать так, чтобы к тебе не заходили люди. Что бы ты ни делал – они приходят. Стучатся в твою дверь, звонят в звонок. Им что-то нужно от тебя. Твоё внимание, твои деньги, твой интерес: они хотят, чтобы ты присоединился к их миссии, разделил с ними их заботу о китах, или деревьях, или редких видах, или ещё о чем-нибудь, находящемся ты и представления не имел в каком ужасающем состоянии. В одну из своих немногочисленных вылазок во внешний мир он приобрёл в скобяной лавке замечательную табличку с надписью: «ЛЮБЫМ АГЕНТАМ ВХОД ВОСПРЕЩЁН». К нему пришли Свидетели Иеговы. Он думал повесить вместо неё другую табличку, что-нибудь вроде: «
Он вспоминал, посмеиваясь, одну вещь, которую ему рассказал его брат Майк. Про табличку, которую Джек Николсон повесил на своей входной двери: «ЕСЛИ ВЫ ПРИШЛИ ДО 10 ЧАСОВ УТРА, ИДИТЕ В СЛЕДУЮЩУЮ ДВЕРЬ». А кто был его сосед? Марлон Брандо.
– Марлон Брандо, – повторил вслух Дэниел таким тоном, как будто уговаривал аудиторию.
– Папа, – предостерегающе сказал Шон. Он не любил, когда отец говорил сам с собой.
Ничто не срабатывало – они приходили. Он был вежлив. Но он не позволял себе быть втянутым в разнообразные религиозные споры, которые ему предлагались. У него не было мнения относительно конца света. Относительно второго пришествия. Эти вопросы были слишком велики для него. Он просто устал, вот и все. Он едва мог заставить себя приготовить завтрак. Да и не так уж он хотел есть. Вдобавок эта постоянная необходимость выбирать. Словно он должен был каждое утро проводить в мозгу какой-то многовариантный тест.
Кукурузные хлопья?
Многозерновые отруби?
Булочки?
Пончики?
Тосты?
Яйца?
Вкрутую?
Всмятку?
В мешочек?
Слишком много выборов он должен был сделать ещё до кофе. И даже кофе был проблемой. Шесть чашек – не слишком ли это много? Четыре – не слишком ли мало? Он ловил себя на том, что зависает над кофеваркой, размышляя – две? шесть? Вся эта методика отмеривания необходимого количества ложек была, должно быть, состряпана каким-нибудь учителем латыни, находившим удовольствие в исключениях из