вазу с цветами и оставили в таком подготовленном виде для спектакля.
Спектакль начался не сразу: перед собравшимися праздными школьниками и их радостными родителями сначала неожиданно выступил про госприемку и ускорение нежданный почетный гость из районо, а потом директор школы — с экспромтом ответной речи. За это время скрюченный Гена надышал в картонную темноту духоты, стараясь не шевелиться. В коробке стало жарко, детский пот разъедал плотный грим, и в тесноте тело затекло до боли. С началом представления Гена несколько приободрился, грозно и торжественно повторяя про себя слова: «Я великий джинн Гассан Аббдурахман-ибн-Хоттаб», — пытаясь заученным текстом убедить себя, что он — вовсе не маленький изломанный ребенок в мрачной темнице из- под морально устаревшего телевизора. По системе Станиславского.
Дошло наконец до дела. На сцене распечатали сосуд, и погас свет. Дым, со скандалом разрешенный завучем, прикрыл декорации, и Гена рванулся из коробки. Упала маскировочная ваза с подлинной — для правдоподобности — водой, съехала — от усердия — фальшивая чалма и половина бороды, но коробка не поддалась. То ли духота лишила ребенка последних сил тела, плененного подкожными внутримышечными мурашками, то ли коробка оказалась много прочнее, чем ожидалось, но Гена не только не мог разорвать ее, но и просто выбраться наружу. Побившись в ней некоторое время, как рыба в тесном аквариуме, лишенном вод, Гена обессилел и затих. К нему конечно же через некоторое время побежали и, прервав спектакль, вырвали его наружу, отковыряв отверткой стальные скрепки картона. Оказавшись из пустой коробочной тьмы в ослепительно плотном белом свете софитов, за которым пряталась толпа подкошенных добродушным, без улюлюканий, хохотом зрителей, — в мокрых цветных пижамных штанах, в распущенном на голове белом вафельном полотенце, с лицом в заляпанных расплавленным гримом клочьях ваты и покрытом рытвинами следов слез и размазанными морщинами, — он жалобно пробормотал, глотая обиду:
«Я — великий джинн Гассан Аббдурахман-ибн-Хоттаб!»
Истерический хохот аудитории поднялся до изнемогающего стона, и тогда Гена развернулся и побежал со сцены прочь сквозь ослабленные смехом утешительные руки пионервожатой и искореженные улыбками гримасы сочувствия друзей — на лестницу, в гулкий стеклянный коридор, мимо раздевалки, под лестницу, где была приоткрыта в стене бойлерная жестяная дверь, в куда-то между труб, — забиться и заснуть, размазывая по лицу и согревая до высыхания выступившие соленые сопли и слезы.
Так у Гены появилось имя Джинн. Не Хоттабыч — потому что за Хоттабыча из глубины души выплескивалась боль воспоминания об обиде, и Гена без предупреждения бил морду, — а Джинн, потому что джинн, как объяснил одноклассник Сенька-Очкарик, признанный ботан, означало «гений», как папа задумал. Это был некий компромисс, и на нем сошлись. К тому же про историю с театром все, кроме Гены, скоро забыли, а в этом новом имени было что-то волшебное. И оно было лучше, чем Крокодил.
Еще когда Гена учился в школе, его папа выпросил на службе довольно мощный компьютер, чтобы работать дома, и поэтому все то время, когда папа не резался в Дум, Кварк или какую-нибудь другую глупую стрелялку, Гена проводил в Интернете. Стрелялки и мочилки не очень интересовали Гену, поскольку он был не таким взрослым, как папа, — соответственно злобы на мир, требующей садистской разделки на куски невероятных монстров, у Гены было гораздо меньше, и всю жизненную энергию он направлял на позитивное виртуальное созидание и изучение несуществующего вещества, из которого состояло все по ту сторону зеркала монитора.
Папа кромсал монстров в основном по ночам, к большому неудовольствию мамы, поэтому Гене-Джинну компьютер доставался днем, вместо школы, которую Гена соответственно прогуливал — к большому неудовольствию мамы опять же.
Надо ли говорить, что учился он плохо и, с трудом получив аттестат о среднем образовании, не смог поступить ни в один вуз.
Родители Гены не были ни приватизаторами, ни бизнесменами, и на платное образование денег в семье не отложилось. Поэтому, когда умерла вторая бабушка, оставив Гениному папе однокомнатную квартиру на Кутузовском проспекте (бабушкин дедушка работал при Сталине лифтером в Кремле), папа собрал семейный совет. На семейном совете было решено квартиру — продать, а Гене взяться за ум и выбрать хорошую профессию; часть денег истратить на освоение Геной хорошей профессии, а остальное положить в надежный банк — под проценты. Банк выбирали особенно тщательно: история с «МММ», хоть и давняя и семью Гены не задевшая, напрочь отбила у Гениного папы страсть к легкой наживе; он был из тех, кто наблюдает, как другие наступают на грабли.
Может быть, поэтому сбережения Гениной семьи были именно сбережениями, а не, скажем, отложениями, и, как любые другие вымученные средства, были невелики и в банках никогда не нуждались.
Тщательный выбор занял неделю. Государственные финансовые институты пугали своей откровенной налоговой фискальной прозрачностью и подведомственностью правительственным интересам.
Поскольку интересы эти менялись так же быстро, как и правительства, предугадать судьбу семейных денег в их последующих воплощениях было бы так же сложно, как выиграть на рулетке один к шестидесяти четырем, и доверить исполнительным работникам государства сохранность семейных финансовых инструментов было все равно что передать их под конец смены прямо крупье, минуя зеленое сукно игрального стола, — всегда есть шанс, что крупье окажется человеком честным и поделится с казино. В итоге был выбран крупный коммерческий банк с многолетней репутацией и маленьким процентом клиентского интереса в росте капитала. Через него же должна была оформляться сделка утраты квартиры.
Последний потенциальный покупатель начал кинетически реально определяться в пятницу, 14 августа, когда, глядя через тусклое от выхлопов стекло окна четвертого этажа на рассеянно заходящее солнце, он заявил, почесывая жесткие черные волосы затылка: «Эта гавна полнава пирог, слышишь, а ни чивартира, гиде люди нармальна живут, пачилавечиски, зидесь бабки на римонт минимум угол нада, толька дажи читобы билядь ни стыдна пиригласить… давай, слышишь, эта, апусти дичку, тирубы там, в тувалети, тожи тикут, толька из-за адрис адын тваю чивартиру хачу… нет больши зидесь ничиво, дичку скинь. А?..»
Генин папа, не поняв, в чем, собственно, вопрос, недоуменно тогда посмотрел на банковского риэлтера, который был третьим присутствующим при показе. Тот пожал плечами хорошего дорогого костюма — дескать, вам решать, а покупатель, истолковав немое недоумение Гениного папы так же неправильно, как и риэлтер, сказал ключевую фразу: «Ладна, слышишь, долга ни будем мазга ибать, эта, пять апусти — буду бирать».
Пять тысяч долларов — это была заранее подготовленная цена отступления от первоначально заявленной компенсации за музей быта Гениной бабушки, и оформление договорились начать в понедельник. Однако в понедельник никакого оформления не началось, а началось такое, что навсегда прекратило крупный коммерческий банк с многолетней репутацией, надолго оставило Джинну «чивартиру» и временно разломило рубль и всю связанную с ним деятельность на «до» и «после кризиса». Продавать недвижимость стало бессмысленно, и уже в сентябре на столе, еще хранившем продавленные доперестроечной ручкой отпечатки слов надоедливых бабушкиных ежеквартальных завещаний, были возведены многокорпусные новостройки персонального компьютера Джинна, а сам Джинн обрел свободу от ежевечернего мытья посуды, а заодно от нее самой — и всякого другого имущества своих родителей.
«Принимай жилье-былье», — сказал щедрый папа, передавая ему ключи от дверей, за которыми Джинна ждала неопределенная независимость.
Вместе с бывшим бабушкиным жильем, которое состояло в основном из узкого длинного извилистого коридора, соединявшего довольно просторную комнату с продолговатой неширокой кухней. Джинну досталось и бабушкино былье — несколько багажников разного рода и размера предметов, сохранившихся с бабушкой для последних лет ее жизни и воспоминаний и благополучно переправленных на родительскую шести-сотковую дачу в стосороковом километре папиной «шестеркой». Кроме самой необходимой Джинну мебели (письменный стол, односпальный тахтообразный матрац на деревянных ножках, громоздкий комод, гробовой платяной шкаф — в углах комнаты, а также историческая газовая плита в две комфорки — немая свидетельница всех послевоенных великих трудовых побед советского народа, облезлый ящик — для посуды внутри и разделки на поверхности, раковина на деревянных подпорках, холодильник с загадочным залихватским именем «Свияга», хрупкий как бы обеденный столик, загромождавшие кухню, велосипед «Украина» на стене коридора, так что пройти — только боком) с Джинном теперь постоянно жили три