общими разговорами и тщательно избегал касаться своей личности.
Молодость свою он провел на море — сначала матросом, потом капитаном купеческого судна… Во время одной из его поездок с ним случилось несчастие: по случайной оплошности доверенное ему судно разбилось, и весь почти экипаж утонул в бурном море. Спаслись только капитан и один из матросов.
Этот случай глубоко поразил дядю, и с тех пор он сильно переменился. Веселый, разговорчивый, не унывавший никогда моряк, поседел в одну ночь и стал задумчивым, молчаливым, скрытным человеком. Он бросил службу, невзирая на то, что его не считали виновным, и купил себе дом на взморье, в котором поселился безвыездно. Это было двадцать лет назад, теперь дяде было шестьдесят…
В соседней комнате раздался сухой кашель и затем какой-то шорох. Я встал и подошел к креслу, из глубины которого проницательные глаза дяди уже поглядывали на меня. Я пожал его исхудалую руку.
— Здравствуй, мой мальчик, — сказал он, — спасибо, что наведался.
Он все еще называл меня мальчиком, хотя мне было двадцать пять лет. Это по старой памяти — с тех времен, когда я, десятилетний шалун, ходил с ним на прогулку или рассматривал модели кораблей, украшавших его кабинет.
— Вам лучше, дядя? — спросил я.
— Да, да, конечно, лучше. Помаленьку поправляюсь, славно вздремнул теперь. Что же ты скажешь новенького? У вас сегодня елка?
Дядя любил слушать; я стал у окна и, глядя на море, начал рассказывать ему о наших замыслах по части праздничных удовольствий.
Дядя изредка прерывал мой рассказ каким-нибудь вопросом, не отрывая глаз от окна. Наконец я замолк. В комнате опять воцарилась тишина.
Ветер крепчал, и море, насколько хватал взор, стало покрываться белыми гребнями, которые, быстро скользили по черной изрытой поверхности; на горизонте темное море и темное небо совершенно сливались; тучи неслись по небу сплошными свинцовыми массами одна за другой. Грозные волны длинными рядами набегали на последние ступеньки лестницы, спускавшейся от дома вниз, и разбивались на тысячи брызг, высоко взлетавших над белой каймой берега. Непрерывный зловещий грохот и плеск вместе со свистом ветра и торопливым хлопаньем ставней доносился до нас, составляя странный контраст с полной тишиной, царившей в доме.
— Слышишь, как море шумит? — как-то торжественно спросил дядя. — Шумит, как двадцать лет тому назад, когда оно поглотило мое судно и вместе с ним мою жизнь…
Я обернулся и с удивлением взглянул на дядю — до сих пор он ни разу не рассказывал мне о своей прежней жизни, ни словом не упоминал о постигшем его несчастье. Теперь, приподнявшись из подушек, упираясь исхудалыми руками в ручки кресла, он устремил глаза, сверкавшие каким-то странным блеском, на бурное море и стал рассказывать медленно, вполголоса, словно говоря с самим собою:
— Да, мою жизнь… Разве я живу теперь? Разве я жил эти двадцать лет? Я жил только прошедшим…
Тогда был тоже канун рождества; мы спешили доплыть до здешней гавани, чтобы провести праздники дома, у своих. Противный ветер в течение двух дней задерживал нас, и мы сильно запоздали; уже начинало смеркаться, а город только что показался на сумрачном горизонте, самые опасные места были еще впереди.
Следовало бросить якорь и переночевать в море; я понадеялся на свою опытность, на свое знание здешних мест и велел идти вперед. Слишком уж хотелось быть дома — ведь со мной ехала моя невеста и мы собирались провести этот вечер вдвоем в своей уже устроенной квартирке. Через неделю назначена была наша свадьба…
Когда почти совсем стемнело, а оставалось еще часа полтора до гавани, я стал колебаться — не лучше ли не рисковать. Но она протестовала, она так много ждала от этого вечера. А тут взамен уютной комнаты, зажженной елки, тепла и света, целого вечера с милым — ночь на бурном море, в тесной каюте нагруженного купеческого судна… Она просила попытаться.
Скрепя сердце я решил рискнуть и сам взялся за штурвал — она, завернувшись в непромокаемый плащ, стояла подле и, невзирая на мои просьбы, не хотела уйти с палубы. «Какая я буду жена моряка, если стану бояться всего; я там, где и ты», — твердила она.
С час все шло хорошо, мы быстро приближались, и на темном горизонте ярко блистали уже огни города.
На повороте к гавани килевая качка перешла в боковую; я не успел предупредить Катю — огромная волна стеной набежала на судно и опрокинулась на палубу целым потоком воды. Я едва удержался на ногах, ухватившись за колесо, оглянулся — подле меня никого не было, Катю снесло в море. Как сумасшедший, не помня, что делаю, я бросил штурвал и кинулся к борту… сквозь рев волн я услышал только отчаянный пронзительный крик: «Спаси меня, Саша!..» Новая волна сшибла меня с ног, я ударился головой о какой-то тюк и упал без памяти…
Человека, стоявшего со мной у руля, также откинуло в сторону; не управляемый никем корабль стало быстро относить к берегу, он ударился о подводный камень, и мы стали тонуть. Я очнулся… На корме матросы спорили, спуская лодку; я схватил спасательный пояс и бросился в море; заливаемый волнами, то поднимаясь на гребни, то опускаясь вниз, я прислушивался, надеясь услышать еще раз — «Спаси меня!..», но нет, ветер свистел, море ревело кругом и волны уносили меня; я опять лишился чувств… Меня принесло к гавани, и здесь сторожа заметили и вытащили меня, я провел ночь в сторожке. Матросы погибли вместе с лодкой, и только один, ухватившись за бревно, добрался до берега. Ты его знаешь — это мой камердинер.
Едва только рассвело, я бросился на взморье — полуживой, еле волоча ноги. Вот там, на песчаной косе, я нашел Катю; она лежала на спине, раскинув руки, без плаща; свое платье она разорвала в агонии или же старалась облегчить себя для борьбы с волнами, — оно висело лохмотьями, обнажая плечи и грудь. Распустившиеся черные волосы рассыпались по песку; бледное лицо было спокойно, губы крепко стиснуты, темные глаза, казалось, смотрели на меня из-под полуопущенных век…
Бурная ночь сменилась ясным утром. На востоке показалось солнце и бросило первый луч на лицо Кати; словно румянец вспыхнул на ее щеках. Взбаламученное море мерно колыхалось после бури, и волны с плеском разбивались на песке у моих ног.
Я упал на камни и прильнул к губам утопленницы; холодные губы не ответили на мой поцелуй… белые руки не обвились вокруг моей шеи, как бывало… безжизненно протянулись они по мерзлому песку…
Долго стоял я на коленях подле Кати и глядел на нее пристальным, отчаянным взором. Я сгубил эту молодую жизнь своей безумной самонадеянностью, сгубил свое счастье… и свою жизнь… На что мне была эта жизнь?.. Полюбив впервые в сорок лет и потеряв любимого человека, вторично не полюбишь… не помиришься с судьбой…
В то утро наедине с холодным трупом на берегу глухо шумевшего моря я решил не ступать больше на палубу судна; я чувствовал, что не мог быть более моряком; всюду меня бы преследовал призрак погибшей Кати, ее последний призыв, и я не мог быть хладнокровен в минуту опасности…
Дядя приподнялся и стоял у окна, выпрямившись, протянув руку вперед, словно благословляя кого- то.
— Зачем ты шумишь, жестокое, безжалостное море? Ты ведь не вернешь похищенное у меня счастье? Или ты думаешь своим шепотом заглушить голос моей совести? Нет, нет… Среди шума и плеска твоих волн мне всегда слышится последний отчаянный призыв: «Спаси меня, Саша, спаси меня!..» И этот призыв погибающего любимого человека преследует меня всюду, неумолкаемо звенит в ушах… И все-таки я люблю тебя, безжалостное море; на твоих волнах я родился, ты пело мне колыбельные песни, ты взрастило и вскормило меня, ты похитило мое счастье и своим шепотом беспрестанно напоминаешь мне это, на твоем берегу я найду вечный покой. Люблю твой простор, песнь твоих седых волн, твою мощь, беспощадную мощь… Шуми, вечное море, Шуми. Мое счастье, моя жизнь уже прошумели…
Слышишь, мальчик, как море шумит?
Последние слова он произнес почти шепотом и, опустившись в кресло, закрыл глаза. «Он утомился и хочет уснуть», — подумал я и вышел в другую комнату. Под впечатлением услышанного я встал снова у окна… Так вот что было с этим загадочным угрюмым человеком, вот почему он поселился на берегу и провел в одиночестве двадцать лет.