довольствуются тем, что идут к нотариусу и покупают землю. Равнина Митиджа — это болото, имеющее около 25 лье в длину и 12 лье в ширину, — также продана. Нам остается теперь лишь сложить голову, чтобы завоевать поместья для своры голодранцев, которые только и делают, что ругают армию, а армия пока что растрачивает свое время и молодость на то, чтобы обеспечить им доходы.
Самое же пикантное заключается в том, что Митиджа имеет 25 лье в длину и 12 лье в ширину, а земли продали по крайней мере раза в три больше, и когда наступает время распутывать этот клубок, то люди готовы перегрызть друг другу глотку. Почтенные колонисты — в большинстве своем беглые каторжники или люди, которым место на каторге. Вместо того чтобы обрабатывать землю, они ею торгуют, а в результате этого земли вокруг Алжира не обрабатываются. Вот нам и приходится платить франк за маленький кочан капусты, пять сантимов за одну морковку и два с половиной франка за фунт плохого мяса.
Великолепно процветают питейные заведения, их встречаешь повсюду. Кабатчики соревнуются: кто лучше и быстрее оберет бедного солдата. Недавно один солдат выскочил из кабака в одной рубашке, так рьяно кабатчик-колонист стремился получить от него залог…»
Документы эти не нуждаются в комментарии. Они достаточно красноречивы сами по себе. А вот о новой группе свидетельств поговорить стоит. Но сперва ознакомимся с ними.
Через неделю после захвата города Алжира в бывшей резиденции дея, по рассказу очевидца, происходило следующее:
«В глубине главного двора Касбы был воздвигнут алтарь. Символ спасения мира появился в центре крепости, которую сыны Магомета воздвигли против христианских народов. И слова евангелия были провозглашены в том месте, где все еще напоминало об исламе. Генералы, офицеры и солдаты окружали алтарь, и после богослужения почтенный священник вознес хвалу богу, прочитав благодарственную молитву».
В «Поучительных и любопытных письмах об Алжире» аббат Сюше, главный викарий первого епископа Алжира, пишет об алжирском губернаторе:
«Господин Валэ — человек глубокомысленный, добросовестный, главное, умелый. Он правит Алжиром как самодержавный король. Он прежде всего хочет, чтобы религия укрепилась, чтобы ее везде уважали. Он хочет приумножить в Алжире кресты и часовни. С таким человеком его преосвященство может делать все. Он только что выбрал самую красивую мечеть Константины, чтобы превратить ее в прекраснейшую церковь колонии. И когда добрейший аббат получит назначение основать эту церковь, ему очень захочется заполучить в качестве амвона кафедру, с которой проповедовал Магомет и которая находится в мечети, называемой святой. Говорят, это шедевр арабской архитектуры».
Преобразование мечетей в христианские храмы совершается по мановению генеральского пальца.
«Мне нужна, — говорит генерал Ровиго, — самая красивая мечеть города, чтобы превратить ее в храм христианского бога. Устройте это как можно быстрее. Затребуйте мечеть Джемаа Хшауах: это самая красивая мечеть Алжира, она находится рядом с дворцом, в самом центре гражданских учреждений европейского квартала.
18 декабря 1832 года, в полдень, рота 4-го линейного полка занимает позицию на Суданской площади, тысячи мусульман забаррикадировались в мечети. Появляется отделение саперов, чтобы топорами взломать дверь… Солдаты штыками загоняют туземцев в мечеть. Несколько арабов падают, растоптанные или раненые. Рота пехоты всю ночь занимает храм».
И наконец, еще одно высказывание, принадлежащее секретарю алжирского губернатора.
«Настали последние дни ислама. Через двадцать лет в Алжире не будет другого бога, кроме Христа. Уже сейчас дело господне начато. Если еще можно сомневаться в том, останется ли эта земля за Францией, то уже совершенно ясно, что она потеряна для ислама… Всеобщее возвращение в лоно господа будет тем признаком, по которому я узнаю, что Франция сохранит Алжир. Арабы будут принадлежать Франции лишь тогда, когда станут христианами».
Где же обещанная «свобода культа»? Веротерпимость? Свобода совести? А ведь едва ли не самое главное обвинение, которое предъявили «цивилизаторы» выступавшим против них арабам, было обвинение в религиозном фанатизме, который-де и явился причиной «священной войны». Отчасти это было и так. Но кто вызвал этот фанатизм? Он ведь не выражался: в стремлении арабов утвердить ислам среди французов, а был естественной реакцией на подавление иноземцами духовной жизни народа. Объявляя «священную войну», алжирцы отнюдь не пытались разрешить в ней спор о том, чей бог лучше. Они стремились к одному: остаться алжирцами и мусульманами.
Колониальная цивилизация, под какими бы она высокими, лозунгами ни выступала, на практике всегда оборачивается чудовищным молохом, пожирающим земли, собственность, а затем и души цивилизуемых. Ее миссия приносит «успех» только тогда, когда она завершается всеобщим истреблением. Очевидные тому доказательства дает история Северной Америки и Австралии.
В конечном счете колониальная цивилизация предлагает своим жертвам только два выбора: рабство или уничтожение. В Алжире, впрочем, она на первых порах допускала еще одну возможность:
«Раз их невозможно приобщить к цивилизации, необходимо оттеснить их подальше; точно так же, как дикие звери не могут жить по соседству с обитаемыми землями, так и они должны отступать до самой пустыни перед продвижением наших институтов, чтобы навсегда остаться в песках Сахары».
Но может быть, все это происходит потому, что осуществление «великой миссии» вышло из-под контроля высшей государственной власти — парламента, правительства, короля? Может быть, все дело в самостийных злоупотреблениях колонистов и военщины? И может быть, французское общество не знало, что творило?
Знало. И в целом и в частностях. И знало, что это жестоко и бесчеловечно. А 1834 году парламентская комиссия, обследовавшая положение в Алжире, представила доклад, который звучит как самообвинительный акт.
«Мы присоединили государственному имуществу все владения религиозных учреждений; мы наложили секвестр на имущество той части населения, которую обещали не трогать; осуществление нашего владычества мы начали с вымогательства (насильственный заем в 100 тысяч франков); мы захватили частные владения, не выплачивая никакого возмещения, и чаще всего владельцев, подвергавшихся такой экспроприации, мы даже заставляли оплачивать расходы по сносу их домов. Однажды это было сделано в отношении мечети.
Мы сдавали в наем третьим лицам постройки, принадлежавшие государственному имуществу; мы оскверняли храмы, гробницы, дома, считающиеся у мусульман священным убежищем.
Известно, что требования войны бывают иногда неумолимы, но в применении самых крайних мер можно найти деликатные и даже справедливые формы, которые скроют все, что есть в этих мерах отвратительного.
Мы убивали людей, которым выдавали охранные грамоты; мы по простому подозрению уничтожали целые группы жителей, которые впоследствии оказывались невиновными; мы отдавали под суд людей, имевших в стране репутацию святых, людей, уважаемых за то, что у них находилось достаточно смелости, чтобы, презрев наше бешенство, прийти хлопотать за своих несчастных сограждан; нашлись судьи, чтобы их приговорить, и цивилизованные люди, чтобы их казнить.
В варварстве мы превзошли тех варваров, которых пришли приобщить к цивилизации. И после этого мы еще жалуемся на то, что нам не удавалось завоевать доверие местных жителей…»
Вывод? Колонизацию надо продолжать, стараясь только избегать крайностей: «Умеренность, провозглашенная силой, является действенной силой».
Стало быть, отдавали себе отчет в том, что делают. И сознавали, что это дурно. А все-таки продолжали делать. Оговорки тут никого не обманут. Уже тогда было ясно (хотя колониальные историки и спустя сто лет будут это отрицать), что цель осуществлялась методами, единственно для этого возможными. Именно цель оправдывала дурные средства. Выходит, сама цель была порочна.
Вот это уже признать никак не могли. Согласиться с этим — значит отказаться от самой цели колонизации. Значит, снять с себя миссию «цивилизатора». Европеец прошлого века этого сделать не мог. И не хотел. В силу исторической необходимости, сказал бы детерминист, — что было, то было, и иначе быть не могло. Истина, против которой возражать не стоит. Но только в том случае, если ее не соединяют с идеей