— Они могут сделать исключение, для разнообразия.
— Заткните ваши вонючие глотки! — выкрикнул тот же голос из темноты.
509-й опустился на пол рядом с Бухером и закрыл глаза. Ему все еще мерещился дым над горящим городом, а в ушах стоял глухой грохот взрывов.
— Как вы думаете, будет сегодня ужин или нет? — спросил Агасфер.
— Болван! — ответил ему голос из темноты. — Чего тебе надо? Сначала ты хочешь, чтобы тебя расстреляли, а потом спрашиваешь, дадут ли тебе поесть!
— Еврею нельзя без надежды.
— «Без надежды»! — снова захихикал Вестхоф.
— Конечно. А как же? — ответил Агасфер невозмутимо.
Вестхоф поперхнулся и вдруг всхлипнул. Его уже несколько дней терзал барачный коллер[1].
509-й открыл глаза.
— А может быть, сегодня ничего не дадут, — сказал он. — В наказание за бомбежку.
— Эй ты, со своей дурацкой бомбежкой! — опять раздался голос из темноты. — Ты сегодня заткнешься или нет?!
— У кого еще есть что-нибудь съедобное? — осведомился Агасфер.
— О боже!.. — простонал голос из темноты. Слишком очевидный идиотизм вопроса делал какие-либо комментарии излишними.
Агасфер не обращал на него внимания.
— В лагере Терезиенштадт у одного был кусок шоколада, а он об этом и не знал! Сам спрятал его, когда их пригнали, и забыл. Молочный шоколад… В обертке с портретом Гинденбурга.
— А может, еще и с паспортом в придачу, а?.. — проскрипел все тот же голос.
— Нет. А на этом шоколаде мы протянули два дня.
— Кто это там все кричит? — спросил 509-й Бухера.
— Один из тех, что прибыли вчера. Новенький. Привыкнет.
Агасфер вдруг насторожился.
— Кончилось..
— Что?
— Тревога. Это был отбой. Последний сигнал.
В бараке вдруг стало совсем тихо. Потом послышались шаги.
— Убирай овчарку, — прошептал Бухер.
Агасфер затолкал сумасшедшего под койку.
— На место! Тихо! — Он приучил его слушаться команд. Если бы эсэсовцы нашли его, ему бы, как сумасшедшему, немедленно сделали «обезболивающий» укол.
— Это Бергер, — сообщил Бухер, вернувшись обратно от двери.
Доктор Эфраим Бергер был человеком маленького роста с обвисшими плечами и совершенно лысой головой, похожей на яйцо. Его воспаленные глаза постоянно слезились.
— Город горит, — сказал он, едва переступив порог.
509-й встрепенулся.
— Что они там об этом говорят?
— Не знаю.
— Как не знаешь? Ты же должен был что-нибудь слышать.
— Нет, — ответил Бергер устало. — Они перестали жечь, когда началась тревога.
— Почему?
— Откуда мне знать? Приказано — и точка.
— А СС? Ты видел кого-нибудь из них?
— Нет.
Бергер пошел между нарами в глубину барака. 509-й посмотрел ему вслед. Он ждал Бергера, хотел поговорить с ним, но тот казался таким же безучастным к бомбежке, как и другие. Он не понимал этого.
— Ты не хочешь на воздух? — спросил он Бухера.
— Нет.
Бухеру было двадцать пять лет. Семь из них он провел в лагере. Его отец был редактором социал- демократической газеты; этого оказалось достаточно, чтобы упрятать сына за колючую проволоку. «Если он выйдет отсюда, он сможет прожить еще сорок лет, — подумал 509-й, — сорок или пятьдесят. А мне уже пятьдесят. Мне бы осталось еще десять, от силы двадцать лет». Он достал из кармана щепку и принялся жевать ее. «С чего это я вдруг стал думать об этом?» — мелькнуло у него в голове.
Бергер вернулся обратно.
— Ломан хочет тебе что-то сказать, 509-й.
Ломан лежал в дальней части барака на нарах нижнего яруса без соломенной подстилки. Он сам так захотел. У него была тяжелая форма дизентерии, и он уже не мог вставать. Он думал, что так — гигиеничнее. Он ошибался. Но все уже привыкли к этому. Почти каждый в большей или меньшей степени страдал поносом. Для Ломана это было настоящей пыткой. Он умирал и при этом извинялся за каждую судорогу своей кишки. Лицо его стало таким серым, что он мог бы сойти за негра, из которого выкачали всю кровь. Он шевельнул рукой, и 509-й наклонился к нему. Грязновато-желтые белки глаз Ломана тускло поблескивали.
— Ты видишь это? — прошептал он и широко раскрыл рот.
— Что? — 509-й посмотрел на посиневшее нёбо.
— Сзади, внизу — золотая коронка.
Ломан повернул голову в сторону узенького оконца. За ним стояло солнце, и эта часть барака была освещена слабым, розоватым светом.
— Да, вижу, — сказал 509-й. Он ничего не видел.
— Вытащите ее.
— Что?
— Вытащите ее! — прошептал Ломан нетерпеливо.
509-й посмотрел на Бергера. Тот покачал головой.
— Она же прочно сидит, — сказал 509-й.
— Тогда вытащите зуб. Он сидит не так уж прочно. Бергер может это сделать. Он же делает это в крематории. Вдвоем вы сможете.
— Почему ты хочешь, чтобы мы вытащили ее?
Веки Ломана медленно поднялись и опустились. Они напоминали черепашьи веки. На них уже не было ресниц.
— Сами знаете. Золото. Купите на эти деньги еду. Лебенталь может обменять ее на деньги.
509-й не отвечал. Менять золотую коронку было очень опасным делом. Все золотые коронки регистрировались при поступлении каждой новой партии заключенных и позже, в крематории, вытаскивались и сортировались. В тех случаях, когда не хватало одной коронки, отмеченной в списках, отвечал весь барак. Его лишали пищи до тех пор, пока не будет возвращена коронка. Тот, у кого находили коронку, немедленно отправлялся на виселицу.
— Вытащите ее! — еще раз просипел Ломан. — Это нетрудно. Щипцами! Или просто проволокой.
— У нас нет щипцов.
— Тогда проволокой! Согните проволоку крючком.
— Проволоки у нас тоже нет.
Глаза Ломана закрылись. У него больше не было сил. Губы его продолжали беззвучно шевелиться, тело оставалось неподвижным и казалось плоским, и только его черные, запекшиеся губы — эта крохотная воронка жизни, в которую уже медленно потекла свинцовая тишина небытия, — напоминали о том, что он еще жив.
509-й выпрямился и посмотрел на Бергера. Ломан не мог видеть их лиц, их заслоняли нары.
— Ну что с ним?
— Уже ничего не поможет.