надеялся получить александровскую ленту - а ему дали табатерку. Недовольный правительством, которое не оценило его талантов, петербургским обществом, которое выказало ему мало сочувствия и не разделяло его негодования, он решился поселиться в деревне, посвятить себя хозяйству. Он приехал один. Сын его, Михаил Семеныч, приехал позже, на праздники, к Новому году. Мой вотчим почти не выходил из кабинета Семена Матвеича: фавор его еще усилился. Меня он оставил в покое; не до меня ему было тогда... Семену Матвеичу вздумалось затеять бумажную фабрику. В мануфактурном деле г. Ратч не смыслил ничего, и Семен Матвеич знал, что ничего не смыслит; но зато мой вотчим был 'исполнитель' (любимое тогдашнее слово), 'Аракчеев!' Семен Матвеич именно так и называл его 'мой Аракчеев!' 'Сего мне достаточно,уверял Семен Матвеич,- при усердии направление я сам дам'. Среди многочисленных хлопот по фабрике, по имению, по заведению канцелярии, канцелярских порядков, новых званий и должностей Семен Матвеич успел, однако, обратить и на меня внимaние. Меня позвали однажды вечером в гостиную и заставили играть на фортепиано: Семен Матвеич музыку любил еще меньше, чем покойник, однако одобрил и поблагодарил меня, а на другой день я была приглашена к обеденному столу. После обеда Семен Матвеич довольно долго со мной разговаривал, расспрашивал меня, смеялся иным моим ответам, хотя, помнится, ничего в них не было забавного, и так странно на меня досматривал... Мне неловко становилось. Не любила я его глаз; не любила их откровенного выраженья, их светлого взора... Мне всегда казалось, что самая эта откровенность скрывала что-то нехорошее, что под этим светлым блеском темно там у него на душе. 'Вы у меня лект-рисой не будете,- объявил мне наконец Семен Матвеич, как-то гадливо охорашиваясь и одергиваясь,- я, слава богу, еще не ослеп и читать могу сам, но кофей мне из ваших ручек покажется вкуснее, и вашу игру на фортепиано я буду слушать с удовольствием'. После этого дня я уже постоянно ходила обедать в гос
подский дом и оставалась в гостиной иногда до вечера. Попала и я, так же как мой вотчим, в милость; не на радость была мне она. Семен Матвеич, я должна в этом признаться, оказывал мне некоторое уважение; но в этом человеке, я это чувствовала, было что-то такое, что отталкивало, что пугало меня. И это 'что-то' высказывалось не словами, а в глазах его, в этих нехороших глазах, да еще в его хохоте. Он никогда не говорил со мною о моем отце, о своем брате, и мне казалось, что он избегал этого разговора не потому, что не желал возбуждать во мне честолюбивых мыслей или притязании, а по другой причине, в которую я тогда не умела вдуматься, но которая заставляла меня недоумевать и краснеть... К святкам приехал его сын Михаил Семеныч.
Ах, я чувствую, я не могу продолжать так же, как начала;
слишком горестны эти воспоминания. Особенно теперь мне невозможно спокойно рассказывать... И к чему скрываться? Я полюбила Мишеля, и он меня полюбил.
Как это случилось, я тоже рассказывать не стану. Знаю, что с самого того вечера, когда он вошел в гостиную (я сидела за фортепиано и играла сонату Вебера), когда он вошел, красивый и стройный, в бархатном тулупчике и валенках, как был, прямо с мороза, и, встряхнув заиндевевшею собольею шапкой, прежде чем поздоровался с отцом, быстро глянул на меня и удивился,знаю я, что с того вечера я уже не могла забыть его, не могла забыть его молодое доброе лицо. Он заговорил... и голос его так и прильнул к моему сердцу... Мужественный и тихий голос, и в каждом звуке такая честная, честная душа! Семен Матвеич обрадовался приезду сына, обнял его, но тотчас же спросил:
'На две недели? а? В отпуск? а?' - и услал меня. Я долго сидела у себя под окном и глядела на огни, забегавшие в комнатах господского дома. Я следила за ними, я прислушивалась к новым незнакомым голосам, меня занимала эта оживленная тревога, и что-то новое, незнакомое, светлое тоже перебзгало по моей Душе...
На другой же день пред обедом я имела первый разговор с ним. Он зашел к моему вотчиму по поручению Семена Матвеича и застал меня в нашей маленькой гостиной. Я хотела было уйти, он удержал меня. Он был очень жив и развязен во всех движениях и речах; но высокомерия или дерзости, столичного презрительного тона в нем и следа не было, и ничего военного, гвардейского... Напротив, в самой непринужденности его обращения было что-то ласковое, почти стыдливое, точно он вас просил извинить его. У иных людей глаза никогда не смеются, даже в минуту смеха; у него губы почти никогда не изменяли своего красивого склада, а глаза улыбались почти постоянно. Так мы пробеседовали с час... о чем, не помню, помню только, что и я все время глядела ему в глаза, и так мне было с ним легко! Вечером я играла на фортепиано. Он очень любил музыку, сел на кресло и, положив курчавую голову на руку, внимательно слушал. Он
ни разу не похвалил меня, но я понимала, что игра моя ему нравится, и я играла с увлечением. Семен Матвеич, который сидел возле сына и рассматривал планы, вдруг нахмурился. 'Ну, сударыня,- сказал он, по обыкновению охорашиваясь и застегиваясь,- довольно; что это растрещались, словно канарейка? Этак голова заболеть может. Для нашего брата, старика, небось так стараться не станете...'- прибавил он вполголоса и опять услал меня. Мишель проводил меня до двери глазами и встал с кресел. 'Куда? Куда?' - закричал Семен Матвеич, и вдруг засмеялся, и потом сказал еще что-то... Я не могла расслышать его слов; но г. Ратч, который тут же присутствовал в углу гостиной (он всегда 'присутствовал', а на этот раз он принес планы), захохотал подобострастно, и его хохот достиг моих ушей... То же, или почти то же, повторилось и в следующий вечер... Семен Матвеич внезапно охладел ко мне, наложил на меня опалу.
Дня четыре спустя я встретила Мишеля в коридоре, разделявшем надвое господский дом. Он взял меня за руку и ввел в комнату, которая находилась возле столовой и называлась портретной. Я последовала за ним не без волнения, но с полным доверием. Я уже тогда, кажется, ушла бы за ним на край света, хотя и не подозревала еще, чем он стал для меня. Ах, я привязалась к нему со всею страстию, со всем отчаянием молодого существа, которому не только некого любить, но которое чувствует себя непрошеным и ненужным гостем среди чуждых ему, среди враждебных людей!..
Мишель сказал мне... И странное дело! Я смело, прямо глядела на него а он не глядел на меня и слегка покраснел - он сказал мне, что он понимает мое положение и сочувствует ему, и просит извинить отца... 'Что же касается до меня,- прибавил он,- то прошу вас быть всегда во мне уверенною, и знайте, что для меня вы сестра, да, сестра'. Тут он крепко пожал мне руку. Я смутилась и потупилась в свою очередь;
я словно ожидала чего-то другого, другого слова. Однако я начала благодарить его. 'Нет, пожалуйста,- перебил он меня,- не говорите так... Но помните: обязанность братьев заступаться за своих сестер - и если вам нужна будет защита против кого бы то ни было,- положитесь на меня. Я недавно здесь, но я уже понял многое... и, между прочим, я понял вашего вотчима'. Он опять стиснул мою руку и удалился.
Я узнала впоследствии, что Мишель с самой первой встречи почувствовал отвращение к г. Ратчу. Г-н Ратч попытался подделаться и к нему; но, убедившись в бесполезности своих усилий, тотчас сам стал к нему в отношения враждебные, и не только не скрыл их от Семена Матвеича, но, напротив, старался их выказать, причем выражал сожаление о том, что ему не посчастливилось с молодым наследником. Г-н Ратч хорошо изучил характер Семена Матвеича: расчет его удался. 'Преданность этого человека ко мне уже потому не подлежит сомнению, что
после меня он погиб; мои наследник его терпеть не может...' - эта мысль утвердилась в голове старика. Говорят, все люди со властью, когда стареют, охотно идут на эту удочку, на удочку исключительной, личной преданности...
Недаром же Семен Матвеич называл г. Ратча своим Аракчеевым... Он мог бы дать ему другое имя. 'Ты у меня безответный',- говаривал он ему. Он с самого приезда начал его 'тыкать', и вотчим мой умильно глядел Семену Матвеичу в губы, сиротливо склонял голову набок и добродушно смеялся, как бы желая сказать: 'Весь тут, весь ваш...' Ах, я чувствую, рука моя дрожит и сердце так и толкается в край стола, на котором я пишу в эту минуту... Страшно мне вспоминать те дни, и кровь моя загорается... Но я скажу все до конца... до конца.
Обращение г. Ратча со мною приняло новый оттенок во время моего кратковременного фавора. Он начал ко мне прислуживаться, почтительно фамилиарничать со мною, точно я и поумнела-то и ближе к нему стала. 'Бросили ломаться,- сказал он мне однажды, возвращаясь из главного дома во флигель.-Хвалю! Все эти добродетели там, чувствительности - хрестоматия, одним словом - не наше дело, барышня, не дело голышей!' Когда же мой фавор прекратился и Мишель не счел нужным более таить ни презрения к нему, ни участия ко мне, г. Ратч внезапно усугубил свою суровость; он постоянно следил за мною, точно я была способна на все преступления и меня следовало держать в ежовых рукавицах. 'Вы смотрите у меня,- кричал он, вваливаясь без спросу, в грязных сапогах и с картузом на голове, в мою комнату.- Я ведь ничего такого