сжимала губы. — Я не хочу есть. Нервы у меня в порядке. Я хочу ехать дальше.
— Куда?
— В Лагос. В департамент просвещения.
— Боюсь, что вам суждена еще не одна задержка.
— Меня уже и так задержали на два месяца. Я не выношу никаких задержек. Работа не ждет.
Неожиданно она подняла лицо к небу и завыла как собака.
Врач бережно взял ее под руку.
— Мы сделаем все возможное, чтобы отправить вас немедленно. Пойдемте в дом, вы оттуда сможете позвонить по телефону.
— Хорошо, — согласилась мисс Малкот, — по телефону все можно уладить.
— Пошлите этих двух парней за нами следом, — предложил врач. — С ними все в порядке. Если вам нужно их допросить, мистер Скоби, что ж, допрашивайте.
— Я их провожу, — сказал Дрюс. — Оставайтесь здесь, Скоби, ждите моторку. Я не очень силен во французском.
Скоби уселся на перила пристани и стал смотреть на ту сторону. Теперь, когда туман рассеивался, другой берег стал ближе; он мог уже разглядеть простым глазом все детали: белое здание склада, глиняные хижины, сверкавшие на солнце медные части моторки; ему были видны и красные фески африканских солдат. Вот так же я мог бы ждать, что и Луизу принесут на носилках, подумал он, а может, уже и не ждал бы ее вовсе. Кто-то пристроился на перилах рядом с ним, но Скоби не повернул головы.
— О чем вы думаете, сэр?
— Я думаю о том, что Луиза в безопасности, Уилсон.
— Я тоже об этом подумал, сэр.
— Отчего вы всегда зовете меня «сэр»? Ведь вы же не служите в полиции. Когда вы меня так величаете, я чувствую себя совсем стариком.
— Простите, майор Скоби.
— А как вас звала Луиза?
— Уилсон. Ей, наверно, не нравится мое имя.
— Кажется, они наконец починили мотор. Будьте добры, Уилсон, позовите доктора.
На носу лодки стоял французский офицер в замусоленном белом мундире. Солдат бросил конец. Скоби поймал и закрепил его.
— Bonjour, — сказал он и отдал честь.
Французский офицер — тощий субъект, у которого подергивался левый глаз, — ответил на приветствие.
— Здравствуйте, — сказал он по-английски. — Тут у меня семеро лежачих.
— По моим сведениям, их должно быть девять.
— Один умер в пути, другой — сегодня ночью. Один от лихорадки, другой от… я плохо говорю по- английски, можно сказать — от утомления?
— От истощения.
— Вот-вот.
— Если вы позволите моим людям подняться на борт, они заберут носилки. — Повернувшись к носильщикам, Скоби сказал: — Только потише, потише…
Приказание было излишнее: ни один белый санитар не сумел бы поднять и нести носилки осторожнее.
— Не хотите ли размяться на берегу? — спросил Скоби офицера. — А может быть, поднимемся и выпьем кофе?
— Нет, спасибо. Я только прослежу, чтобы все было в порядке.
Он был вежлив и неприступен, но левый глаз его то и дело подавал сигнал растерянности и бедствия.
— Если хотите, могу дать вам английские газеты.
— Нет, нет, спасибо. Я с трудом читаю по-английски.
— Вы говорите очень хорошо.
— Это другое дело.
— Хотите папиросу?
— Нет, спасибо. Я не люблю американский табак.
На берег вынесли первые носилки; одеяло было натянуто до самого подбородка, и, глядя на окаменевшее, безучастное лицо, невозможно было определить возраст этого человека. Навстречу спустился врач, он повел носильщиков к дому для приезжих, где для больных приготовили койки.
— Мне приходилось бывать на вашем берегу, — сказал Скоби, — я там охотился с начальником полиции. Славный парень, его фамилия Дюран, он из Нормандии.
— Его больше нет.
— Уехал домой?
— Сидит в дакарской тюрьме, — ответил француз, стоя в своей моторке, как изваяние на носу галеона, но глаз его все дергался и дергался.
Мимо Скоби медленно поплыли в гору носилки: пронесли мальчика лет десяти с лихорадочными пятнами на щеках и сухонькой, как жердочка, рукой поверх одеяла; старуху с растрепанными седыми волосами, которая все время металась и что-то шептала; мужчину с носом пьяницы — сизой шишкой на желтом лице. Носилки за носилками поднимались в гору; ноги носильщиков ступали ритмично, уверенно, как ноги вьючных животных.
— А как поживает отец Брюль? — спросил Скоби. — Прекрасный человек!
— Умер год назад от лихорадки.
— Он провел здесь безвыездно лет двадцать, верно? Его нелегко заменить.
— Его и не заменили, — сказал офицер.
Он повернулся и сердито отдал короткий приказ одному из своих солдат. Скоби взглянул на следующие носилки и поспешно отвел глаза. На носилках лежала девочка — ей, видимо, не было и шести лет. Она спала тяжелым, нездоровым сном; светлые волосы спутались и слиплись от пота; раскрытые губы пересохли и потрескались; тельце ее равномерно дергалось от озноба.
— Ужасно, — пробормотал Скоби.
— Что ужасно?
— Такой маленький ребенок.
— Да. Родители погибли. Но не беда. Она тоже умрет.
Скоби смотрел, как медленно поднимались в гору носильщики, осторожно переступая босыми ногами. Объяснить это, думал он, было бы трудно даже отцу Брюлю. Дело не в том, что ребенок умрет, — тут объяснять нечего. Даже язычники понимают, что ранняя смерть знаменует порою милость божию, хотя и видят в ней совсем другой смысл; но то, что ребенку позволено было промучиться сорок дней и сорок ночей в открытом море, — вот загадка, которую трудно совместить с милосердием божиим.
А он не мог верить в бога, который так бесчеловечен, что не любит своих созданий.
— Каким чудом ей удалось выжить? — удивился он вслух.
— Конечно, все в шлюпке о ней заботились, — угрюмо сказал офицер. — Часто уступали ей свою порцию воды. Глупо, конечно, но нельзя же всегда подчиняться одному рассудку. Кроме того, это их отвлекало от своей судьбы. — Тут крылся намек на какое-то объяснение — увы, слишком неясный, чтобы его можно было понять. Офицер продолжал: — А вот еще одна, на которую нельзя смотреть спокойно.
Ее лицо было обезображено голодом: кожа обтянула скулы так туго, что, казалось, вот-вот лопнет; лишь отсутствие морщин показывало, что это молодое лицо.
— Она только что вышла замуж, — сказал французский офицер, — перед самым отъездом. Муж утонул. По паспорту ей девятнадцать. Она может выжить. Видите, она еще не совсем обессилела.
Ее руки, худые, как у ребенка, лежали на одеяле, пальцы крепко вцепились в какую-то книгу. Скоби заметил на высохшем пальце обручальное кольцо.
— Что это? — спросил он.
— Timbres, — ответил французский офицер и с горечью добавил: — Когда началась эта проклятая