— Мне хотелось повидать Уилсона.
— Он всегда обедает в городе.
— Я зашел ему сказать, что буду рад, если он к нам заглянет. Вернулась моя жена.
— Так вот почему возле вашего дома была какая-то кутерьма. Я видел в окно.
— Заходите и вы к нам.
— Да я не большой любитель ходить в гости, — сказал Гаррис, ссутулясь на пороге. — Говоря по правде, я побаиваюсь женщин.
— Вы, видно, редко с ними встречаетесь.
— Да, я не дамский угодник, — заметил Гаррис с напускным бахвальством.
Скоби чувствовал, что Гаррис следит за тем, как он, словно нехотя, пробирается к домику, где живет Элен, следит со злобным пуританизмом отвергнутого мужчины. Он постучал, ощущая, как этот осуждающий взгляд жжет ему спину. Вот и лопнуло мое алиби, думал он. Гаррис сообщит Уилсону, а Уилсон… Придется сказать, что раз уж я сюда попал, я зашел… И он почувствовал, как его 'я' распадается, изъеденное ложью.
— Зачем ты стучишь? — спросила Элен. Она лежала на кровати в полутьме, шторы были задернуты.
— Гаррис следил, куда я иду.
— Я не думала, что ты сегодня придешь.
— Откуда ты знала?
— Все тут знают обо всем… кроме одного: про нас с тобой. Ты так хитро это прячешь. Наверно, потому, что ты полицейский.
— Да. — Он сел на кровать и положил ей руку на плечо — под его пальцами сразу же выступили капельки пота. Он спросил: — Что ты делаешь? Ты не больна?
— Просто голова болит.
Он сказал механически, сам не слыша того, что говорит:
— Береги себя.
— Ты чем-то встревожен, — сказала она. — Что-нибудь неладно… там?
— Нет, что ты.
— Бедненький ты мой, помнишь ту первую ночь, когда ты у меня остался? Тогда мы ни о чем не думали. Ты даже забыл свой зонтик. Мы были счастливы. Правда, странно? Мы были счастливы.
— Да.
— А почему мы тянем все это, раз мы несчастливы?
— Не надо путать понятия счастье и любовь, — назидательно произнес Скоби, но в душе у него было отчаяние: вот если бы можно было превратить всю их историю в нравоучительный пример из учебника — как это сделали с Пембертоном, — к ним бы снова вернулся покой или по крайней мере равнодушие.
— Иногда ты бываешь ужасно старый, — сказала Элен, но тут же протянула к нему руку, показывая, что шутит. Сегодня, подумал он с жалостью, она не может себе позволить со мной поссориться — так ей, во всяком случае, кажется. — Милый, о чем ты задумался?
Нельзя лгать двум женщинам сразу, если этого можно избежать, не то твоя жизнь превратится в хаос; но когда он посмотрел на лицо, лежавшее на подушке, у него появился непреодолимый соблазн солгать. Она напоминала ему одно из тех растений в фильмах о природе, которое вянет у вас на глазах. На ее лице уже лежал отпечаток здешних мест. Это роднило ее с Луизой.
— У меня неприятность. Я должен выпутаться из нее. Осложнение, которого я не предвидел.
— Скажи какое. Один ум хорошо… — Она закрыла глаза, и он увидел, что рот ее сжался, будто в ожидании удара.
— Луиза хочет, чтобы я пошел с ней к причастию. Она думает, что я отправился на исповедь.
— Господи, и это все? — спросила она с огромным облегчением, и злость на то, что она ничего не понимает, заставила его на миг почти возненавидеть ее.
— Все, — сказал он. — Все. — Но потом в нем заговорила справедливость. — Видишь ли, — ласково сказал он, — если я не пойду к причастию, она поймет: тут что-то не так: что-то совсем не так…
— Но почему же тебе тогда не пойти?
— Для меня это… ну, как тебе объяснить… означает вечные муки. Нельзя причащаться святых тайн, не раскаявшись в смертном грехе.
— Неужели ты веришь в ад?
— Меня уже спрашивал об этом Феллоуз.
— Но я тебя просто не понимаю. Если ты веришь в ад, почему ты сейчас со мной?
Как часто, подумал он, неверие помогает видеть яснее, чем вера.
— Ты, конечно, права, меня бы это должно было остановить. Но крестьяне на склонах Везувия живут, не думая о том, что им грозит… И потом, вопреки учению церкви, человек убежден, что любовь — всякая любовь — заслуживает прощения. Конечно, придется платить, платить страшной ценой, но я не думаю, что кара будет вечной. И, может быть, перед смертью я еще успею…
— Покаяться на смертном одре! — с презрением сказала она.
— Покаяться в этом будет нелегко. — Он поцеловал ее руку и почувствовал губами пот. — Я могу пожалеть о том, что лгал, что жил нескладно, был несчастлив, но умри я сейчас — я все равно не пожалел бы, что я любил.
— Ну что ж, — сказала она опять с оттенком презрения — оно словно отрывало ее от Скоби и возвращало на твердую землю, — ступай и покайся во всем. Ведь это не помешает тебе делать то же самое снова.
— Зачем же каяться, если я не собираюсь…
— Тогда чего ты боишься? Семь бед… По-твоему, ты уже совершил смертный грех. Какая разница, если на твоей совести будет еще один?
Набожные люди, думал он, сказали бы, наверно, что это дьявольское наущение, но он знал, что зло никогда не бывает так прямолинейно, — в ней говорила невинность.
— Нет, разница тут есть, и разница большая, — сказал он. — Это трудно объяснить. Пока что я просто предпочел нашу любовь… ну, хотя бы спасению души. Но тот грех… тот грех — в самом деле страшный. Это все равно, что черная обедня — украсть святые дары и осквернить их.
Она устало отвернулась.
— Я ничего в этом не понимаю. По-моему, все это чушь.
— Увы! Для меня нет. Я в это верю.
— По-видимому, веришь, — резко сказала она. — А может, все это фокусы? Вначале ты что-то меньше поминал бога, а? Уж не суешь ли ты мне в нос свою набожность, чтобы иметь повод…
— Деточка, я никогда тебя не брошу. Мне просто надо подумать — вот и все.
Наутро Али разбудил их в четверть седьмого. Скоби проснулся сразу, но Луиза еще спала — день накануне был утомительный. Скоби повернул голову и стал на нее глядеть, — на лицо, которое он когда-то любил, лицо, которое он любит. Она панически боялась смерти на море и все-таки вернулась, чтобы ему лучше жилось. Она в муках родила ему ребенка и мучилась, глядя, как этот ребенок умирает. Он-то, ему казалось, сумел всего этого избежать. Если бы только ему удалось сделать так, чтобы она никогда больше не страдала! Но он знал, что эта задача невыполнима. Он может отдалить ее страдания, вот и все, но он несет их в себе, как заразу, которая рано или поздно коснется и ее. Может быть, ей уже передалась эта зараза — вот она ворочается и тихо стонет во сне. И, положив ладонь ей на щеку, чтобы ее успокоить, он подумал: эх, если бы она поспала еще, тогда бы и я мог уснуть опять, я бы проспал, мы бы опоздали к обедне, и еще одна беда была бы отсрочена. Но она проснулась, словно его мысли прозвенели, как будильник.
— Который час, дорогой?
— Около половины седьмого.