— На войне, Надежда Павловна, зубы, как правило, не болят, вряд ли вы там понадобитесь. Вот если бы хирург...
— Там дело найдется, я все-таки врач, с дипломом.
— Хорошо. Я возьму на заметку. Ждите. Понадобитесь — вызовем. Да, вы член партии?
— С октября тридцать седьмого.
— Отлично, до свидания.
И уже кричал кому-то в трубку телефона густым, сочным голосом:
— Я же сказал вам: пять машин и никаких разговоров. Пять. Ясно? И немедленно.
— Извините, товарищ майор, но я тоже хочу немедленно, сегодня же в армию. Понимаете, немедленно!
Майор вскинул на нее недоуменный взгляд, отвернулся, ответил, не оборачиваясь:
— У меня срочные дела, товарищ Огнивцева, до свидания.
Побежала в райком партии. Какой-то вежливый товарищ выслушал внимательно, посочувствовал, неопределенно пожал острыми плечами:
— Что ж, ждите. Вызовут. Алексея Огнивцева я хорошо знал. Учились вместе. Славный парень. Он, кажется, летчик?
— Да.
— Ждите, ждите. Теперь всем куда-то надо. Постойте, постойте, — он пристально посмотрел ей в глаза, — вы с детьми у матери Алексея?
— Да, с детьми. У нас двое, мальчик и девочка.
— Запишу на всякий случай ваши координаты, может быть, понадобитесь. Да. Вас тут никто не знает?
— Почти никто. Мы ведь недавно.
— Ну ладно, хорошо, идите. До свидания.
Так ни с чем и вернулась. А дома ждало письмо от Алеши. Два десятка скупых, второпях нацарапанных слов: «Жив-здоров, летал на ТБ-3, был сбит под Бобруйском, только что вернулся к своим, жду новую машину. Оставайся у матери. Береги деток. Целую всех. Алексей». Долго вертела в руках клочок бумаги, перечитывала, но ничего не добавилось. «Был сбит. Только что вернулся. Оставайся у матери». Что же это такое? Алеша-то сбит? Лучший летчик полка. Умница. Был сбит. Окаменевшее сердце вдруг размягчилось, и она впервые за все это время заплакала.
— Как же так, Алешенька, как же я могу оставаться? Ты воюешь, тебя сбивают ненавистные фашисты, а я? Сиди и жди. Нет, Алешенька, нет, милый...
Мать сидела в кути и беззвучно плакала, потом вопросительно подняла полные слез глаза:
— Что же оно диется, доченька? Как же оно так-то?
— Не знаю, мама, ничего не знаю.
Решение созрело мгновенно: немедленно в Орел! Там поймут, направят в любой госпиталь, определят на санитарный поезд. Она поедет в Орел!
Мать еще долго возилась у печки, гремела ухватами и чугунами, горько вздыхала, а Надя лежала с открытыми глазами в темной комнате и думала, думала.
Утром, едва засерело за окнами, она была на ногах. Умылась горячей водой, расчесалась перед тусклым зеркальцем и заплела в косы густые волосы, повязала голову косынкой. Собрала в узелок пару белья, чулки, платье, положила десяток вареных яиц, каравай хлеба и кусок сала. Долго сидела над спящими детьми, поправила одеяльце, выпрямилась и пошла к двери. Постояла на крыльце, быстро сбежала по ступенькам, подошла к Алешиной яблоне, потерлась щекой о занозистый ствол, сорвала с надломленной ветки усохлый листок, зажала в ладони.
Мать опечаленными глазами следила за каждым ее шагом, каждым движением, покачивала головой и тяжело вздыхала.
— Проводи меня немного, мама, — попросила ласково Надя.
— А провожу, провожу, детки еще не скоро проснутся. И кудай-то понесут тебя ноженьки, горемычную?
Шли срединой улицы по пухлой, отяжелевшей за ночь пыли. Село еще спало. Горланили петухи, мычали коровы, влажно поблескивала смоченная росой огородина за тынами. Над Ицкой жидко курился туман. Молчали. В конце улицы остановились. Надя размазала тыльной стороной ладони скупые слезы на сморщенном материном лице, прижала к груди ее седую голову.
— Не печальтесь, теперь всем горько, берегите деток, а я вернусь, мы вместе с Алешей вернемся.
— Дал бы господь.
— Идите, мама, детки проснутся, испугаются. Скажите им, что я скоро приду, пусть ждут. Детское горе недолговечно, привыкнут.
— Иди, касатонька, иди, голубонька, да хранит тебя бог.
Надя оглянулась на село и пошла, ступая босоножками в пухлую пыль большака. На пригорке оглянулась, увидела: мать все еще стоит на дороге, маленькая, скорбная. Махнула рукой и пошла, почти побежала, не оглядываясь. И не видела, как мать трижды перекрестила ее в спину истово и размашисто.
До станции шла скорым, ходким шагом. Дорога была совершенно безлюдной, только один раз попалась ей встречная подвода. В телеге сидел белоголовый мальчишка лет двенадцати. Опасливо поглядывая в безоблачное небо, он громко понукивал тощую лошаденку и размахивал над головой вожжами. На Надю он не обратил внимания. Свернув из поднятой телегой пыли на обочину и проводив взглядом удаляющуюся подводу, Надя тоже посмотрела на небо. Там, на большой высоте, поблескивая на солнце, шла армада самолетов. Небо тяжелое, надсадно гудело, содрогалось.
— Фашистские, — горько подумала она, и каменная тяжесть легла на сердце. — Идут, как на параде.
То, что Надя увидела на станции, поразило и потрясло ее. Война оказалась совсем рядом, в десятке километров от тихого глубинного села, не в Лиде, не в Орше, не в Барановичах и Львове, а совсем-совсем рядом. «Вот что погромыхивало вечерами и ночами, — ужаснулась она, — бомбежка».
Надя много раз бывала с Алешей на этой станции. Они приезжали к матери и поездом. Она запомнилась ей, чистенькая, зеленая, утопающая в кустах буйно цветущей сирени. На перроне в вечернюю пору всегда было много празднично одетых гуляющих людей. Тут назначали свидания, и, наверное, не в одном сердце с тихим перроном и цветущими кустами сирени и акации связаны на всю жизнь воспоминания о юности, о первой любви...
Теперь станция была завалена обгорелыми вагонами, скрученными в спираль и вздыбленными рельсами, вся дымилась, коптила, стонала. На месте краснобокого станционного здания зияла глубокая конусообразная воронка. Надя для чего-то обошла ее кругом, присела на груду битого кирпича. Заглянула в яму.
Горячий ветер припадал к израненной земле, жался, с унывным воем взвеивал в раскаленный воздух пепел, золу, горелые бумаги. На той стороне воронки, метрах в двухстах, на бурой заеложенной лужайке, торчали из земли обломки фашистского самолета. Черный крест на хвостовом оперении выделялся на фоне зелени зловеще и угрожающе.
И вдруг вспомнились строки из его письма: «Летал на ТБ-3...» Что случилось? Почему не на истребителе? Почему на тихоходном неуклюжем бомбардировщике? И тут же успокоилась: видимо, это временно, видимо, так надо.
Земля вокруг утратила прежние запахи спелого лета, молодой зелени, цветущих лугов и первых тонких ароматов скошенных трав. Земля пахла войной, смертью и разрушением. Вокруг, не замечая Надежды Павловны, торопливо сновали угрюмые, озабоченные люди. Надя встала с груды разбитого кирпича, подошла к испачканному сажей пожилому железнодорожнику с молотком в руке, спросила осторожно:
— Дядя, мне бы в Орел уехать. Будет ли поезд?
Железнодорожник покосился на нее подозрительно. Чистенькая, красивая, в цветном платье и белых босоножках, она казалась среди этой изуродованной, обожженной земли, пепла и смрада какой-то