собой захватили; все правильно, Костя, теперь — дай бог ноги!..»
Остаток ночи Милюкин бродил в лесу, настороженно вслушиваясь в каждый подозрительный звук и боясь напороться на своих. Хрустнет под его же ногой сучок или птица невидимая вскрикнет — он вздрогнет, затрясется, будто осиновый лист под порывом ветра, вскинет на изготовку карабин, долго слушает, как в горле рывками учащенно колотится пульс, как воробей в горсти. Сплюнет, обругает себя и опять продирается, как отбившийся от стаи волк, лесной непролазью.
Присел под кустом отдохнуть и не заметил, как уснул. А когда очнулся, солнце было уже высоко. Зеленая влажная трава на лужайке лоснилась, в ложбинках шевелились и вздрагивали влажные голубоватые тени. Солнце припекало.
«Гляди-ко, чуть весь день не проспал. Так бы могли и напороться на спящего. Ноне в лесах много людей шастает».
Вышел осторожно на опушку, огляделся. В полукилометре жался к лесу хуторок. Придавленные к земле избы кустились кучками, будто опята на лесной опушке. У крайней избы, словно сторож, развилашкой стоит старая береза, напряженно вслушивается в обманчивую тишину. Идти в хуторок Костя не отважился, там еще могли быть свои. Напорешься невзначай и — пойдет: кто, да откуда, да зачем? Залез в густой подлесок, залег. Лощинку выбрал поглубже, посуше.
«Перележу день, а ночью дале двину, вот кабы знать, куда иду, где нахожусь, а то так, как слепой возле тына блукаю. А роту-то теперя немцы, видать, общипали, как Костя квочку, обзатылили, вовремя ноги унес».
Сон сбежал от него. Путаные мысли двоились, растекались, как ртутные шарики. Перед глазами стояло перекошенное гневом лицо Тимуре, слышался его голос...
Следующую ночь он уже шел спокойнее, увереннее. В лесу стояла тишина. Никаких подозрительных звуков. Бои откатились на восток. Шел всю ночь, подгоняя себя, даже ни разу не остановился на короткий отдых. Когда над лесом начала разгореться красно-янтарная заря, он выбрал лужайку поглуше, бросил под куст орешника карабин и залег в непролазной чаще мелкорослого подлеска. Июльское солнце круто потянулось вверх, в лесу стало душно, парко, Костю сморила дрема. Спал он чутким, воровским сном, часто просыпался, совал голову в тень погуще и опять забывался. Окончательно очнулся от ясно услышанного шума: недалеко кто-то негромко переговаривался, потрескивали сучки под ногами. Костя приподнялся на локте. На опушку вышли вооруженные люди; на рукаве у идущего впереди Костя ясно увидел вышитую золотом звезду. «Политрук, — подумал он испуганно, — пропал». И хотел было врасти в землю, сравняться с ней, но было уже поздно, его заметили.
Политрук вскинул автомат, негромко, но твердо приказал:
— Бросай оружие! Руки!
Костя прислонил к кустику карабин, вышел из гущины, оскалился:
— Не боись, свой.
— Кто такой? Какой части?
— Сто семьдесят первого стрелкового, рядовой, окруженец, — Костя приободрился: люди были незнакомые и бояться ему было нечего. — К своим вот пробираюсь.
— Почему один?
— На немцев напоролись. Погибли товарищи. Вот один и странствую.
Политрук внимательно оглядел Милюкина, сказал уже мягко, с улыбкой посмотрев на своих товарищей:
— С оружием и при полной форме, значит, солдат. Выходи, вместе будем к своим прорываться.
— Четвертые сутки, товарищ политрук, один, словно волк по лесам, притомился уже, отощал, а вокруг они, проклятые, куда ни сунься, страшновато одному-то.
— Их бояться нечего, — скупо улыбнулся политрук, — мы на своей земле-матушке, это они пусть нас боятся. Как говорится, всяк кулик на своем болоте велик.
Он устало опустился на трухлявый пень, пристроив в ноги немецкий автомат. Опустились на щетинистую отавку поближе к кустам орешника и остальные.
— Мы им еще покажем кузькину мать в сарафане!
— А покажем ли?
— Покажем. Вот ты один. Но ты русский солдат. И ты идешь куда-то для того, чтобы драться с фашистом. А?
— Иду, — робко ответил Костя. — Ага, будем драться.
— Вот то-то же.
— Прямое дерево ветру не боится, — сказал хрипловато, глядя в небо, молодой долговязый лейтенант. — Только не гнись, боязнь куда и денется...
Милюкин посмотрел на говорившего. Лейтенант был ранен в голову. Заскорблый бинт густо пропитался засохшей кровью. Глаза с обгоревшими ресницами были плотно закрыты, дыхание хриплое, свистящее, в нос. Косте шибануло от его бинтов погребной гнилью и сырой оконной замазкой. С лейтенанта он перевел взгляд на остальных. В груди похолодало. Грязные, со скоробленной кожей на руках и лицах, густо заросших побуревшей щетиной, с провалившимися то лихорадочно сверкающими, то неподвижными глазами, в продубленных потом и грязью рыжих гимнастерках со следами своей и чужой крови, они, казалось, только минуту назад вырвались из пекла. На сапогах толстым слоем лежала взявшаяся коркой бурая пыль. Все были вооружены автоматами; у политрука, оттягивая поясной ремень, висел незнакомый Косте крупный пистолет в кожаной кобуре. «Немецкий, — подумал Костя. — Ух! Эти воевали и будут еще воевать, не по дороге тебе с ними, Константин...»
— В разведку ходил когда-нибудь? — прервал его мысли политрук.
— Недавно я на фронте. Из запасного полка.
— Хуторок по-над лесом видел?
— Видел.
— Не был в нем?
— Хотел было сходить, охлебиться маленько, да побоялся, тихо там, как в голбце.
Политрук поморщился, в междубровье дрогнула глубокая сердитая складка. Посмотрел на товарищей, растянувшихся под кустами.
— Устали все. Четверо суток не спали. Все идем. А ты отдохнул. Сходить надо в хуторок разведать, долго не задерживайся. А мы вздремнем тем временем.
— Могу, — с готовностью ответил Милюкин. — Зараз, что ль?
— Да. Пойди разведай. Будь осторожен. Не забывай — вокруг немцы. На вот на всякий случай, — он достал из кармана и протянул Косте лимонку, — это вернее твоего карабина. Давай!
«Давай! — зло подумал Милюкин, с ненавистью посмотрев на политрука. — Привык над нашим братом началить, я тебе дам, разевай хайло шире!»
Он поднялся, вскинул на затылок пилотку и зашагал к изомлевшему в знойной истоме хуторку. Зной наливался предвечерней густотой, солнце заметно клонилось к закату. Хуторок дремал. Милюкин постоял под березой, всмотрелся в прижатые к опаленной земле убогие избенки и, не обнаружив ничего подозрительного и опасного, торопливо зашагал к стоявшей на отшибе кособокой избе. В окне торопливо мелькнул белый платок, скрипнули тяжелые двери, на ступеньках его встретила, испуганно всплеснув голыми руками, молодая статная женщина.
— Откуда ты взялся, мамонька моя родная? — Ее большие серые глаза наполнялись слезами. — Заходь, заходь, голубчик.
— Из лесу. Немцы есть?
— Нету, миленький, нету, никого нету, одни бабы да ребятишки. Вчера прошел немец. Там, по шляху. Весь день до самисенького вечера шли. И все танки да машины, да чудища разные, смертынька наша. Да заходи, заходи, отдохни малость, а я соберу тебе подвечерять.
— Живете-то как?
— Наше житье — вставай да за вытье! Что делать-то думаешь? — В глазах ее сверкнула робкая надежда. — Куда уж ты один-то, оставался бы у меня, опнулся малость. В случае чего — мужем бы назвала, выгородила бы от беды-то. А?
Из-под вскинутых в красивом изломе тонких черных бровей на Костю с тревогой и удивлением