Она говорила тихо. Слова были похожи на вздохи, исходящие из глубины души. Ее темные, золотисто сверкающие глаза то озарялись мгновенными вспышками, то угасали, и тогда в их глубине тихо светилась щемящая печаль обиженного ребенка.
— Так я стала Крошкой Дитте. Вы не презирайте меня.
— Ну что ты, Богуслава.
— Раньше мне всегда казалось, что все окружающие меня — и в самом деле люди. И только теперь я поняла, как мало их вокруг, как они редки, настоящие люди, и сколько вокруг злых, эгоистичных, подлых, мелочных и просто жалких существ, облекшихся в личину людей. Что-то случилось со мной, Ваня... нет! Сережа, после встречи с вами... Сама не пойму — что, но случилось. Вы пробудили во мне воспоминания...
Пламя свечи колебалось, странно меняя черты ее лица. Вдруг она приблизилась к Бакукину, спросила быстро:
— А вы боитесь смерти?
— Боюсь, — не раздумывая, ответил он.
Она посмотрела недоверчиво, испытующе.
— Неправда. Вы же откапывали бомбы. Я знаю. Вы могли каждую минуту умереть. Когда вы бежали, вас тоже могли убить.
— Когда я бежал, я думал о жизни, а не о смерти, да и бежал-то я потому, что хотел жить, а не умирать.
— Жить, — задумчиво произнесла она, — жить... А как вы думаете, надо бояться смерти, если не хочется жить?
— Жить всем и всегда хочется. Смерть в нашем возрасте просто как-то не мыслится, не представляется, в нашем возрасте она противоестественна и противозаконна. И я не верю тем, кому не хочется жить. Они лгут и себе и другим. Человек приходит на землю только один раз, и, конечно же, ему хочется побыть на ней подольше.
Она взглянула на Бакукина удивленно. Глаза ее погасли. Лицо стало строгим и совсем печальным. Он поспешил успокоить ее:
— Муки, страдания и слезы, Богуслава, — это тоже жизнь. Видеть солнце — это великая радость, великое счастье, особенно в неволе. Пусть даже в грязи и пошлости. Там, в вечном мраке и вечной тишине, ничего этого не будет. А какой будет новая жизнь удивительной, когда окончится война!
— Новая жизнь... — В ее голосе дрожали слезы. — Ваня, нет, Сережа, я засиделась. Меня будут искать. Давайте остригу вас, я прихватила машинку.
Она бережно, как ребенка, остригла Бакукина, долго держала в руках грязные, свалявшиеся волосы.
— Мама всегда говорила: «Мягкие волосы — добрый характер». У вас мама жива?
— Не знаю. Не видел маму четыре года.
Она опять вздохнула. Пламя свечи колыхнулось. На низком грязном потолке причудливо заплясали тени.
— Вы чудная, нежная, у вас такие добрые руки и очень нежные...
Она перебила:
— Была, вероятно, и доброй и нежной. Они убили во мне это. Я зла и жестока. Да, да, зла. Я пойду. Фрау Пругель не любит вольностей, у нее все по секундам. Даже любовь. — Она горько улыбнулась. — Отдыхайте. Я приду. Возможно, даже ночью. Как тут воняет мышами. Очень боюсь мышей...
Он проводил ее до дыры. Помог вскарабкаться. Пока она закрывала отверстие, он видел лоскут дымно-голубого неба. Послеполуденное солнце щедро поливало землю теплом. Постоял, прислушался. В саду беззаботно щебетали птицы. Многозвучно и тревожно гудел вдали большой город.
Прошло шесть бесконечно долгих дней и ночей. Если бы не Богуслава, для Бакукина длилась бы беспросветная ночь. Но девушка приходила ежедневно и просиживала с ним подолгу. «В вашем саду так уютно, так божественно, фрау Пругель, что я позволила себе погулять дольше положенного», — смеялась она, передавая свой разговор с фрау, передразнивая ее. «Гуляйте, милая Крошка Дитте, ничто так не облагораживает и не очищает душу, как сближение с природой, кажется, что ты приобщаешься к божественному и тайному», — строго отвечала фрау. Богуслава, передав этот разговор, грустно смеялась: — Фрау права, я приобщилась к тайному. За эти шесть дней они многое узнали друг о друге. Богуслава часами рассказывала о своей деревне под Краковом, о тиховодной Яе, кишащей раками, о своем детстве. Рассказывая, она преображалась, глаза вдохновенно горели и сыпали золотистые искры. Красивые руки не покоились, как обычно, на коленях, а были в движении.
И Бакукин тоже рассказывал о своем Чулыме, о сибирской тайге, о шишковании, о встрече с медведем, о таежных рассветах. Она смотрела во все глаза, как слушающий сказку ребенок, и вздыхала:
— Ой, Сережа, как это интересно!
Однажды после такого рассказа она вдруг резко перебила его:
— Вы будете иногда вспоминать меня? Это так хорошо, когда кто-то будет вспоминать тебя.
И, не дождавшись ответа, попросила ласково:
— Пожалуйста, вспоминайте иногда.
— Вы очень сентиментальны, Богуслава. Крестьянская девушка...
Она удивленно вскинула глаза.
— Разве я вам это говорила? Нет, Сережа. Я — панна. Из древнейшего рода польских шляхтичей. Мои предки были опорой польского короля, защитниками отечества.
Летом сорок первого я с отличием окончила Краковскую гимназию, училась музыке, любила литературу, особенно поэзию, и очень много читала. Я мечтала о красивой жизни, красивой любви. Строки Адама Мицкевича «Панна плачет и тоскует, он колени ей целует...» приводили меня в восторг...
Ей шел семнадцатый год, когда немцы напали на Россию. Они с матерью уединились в своем родовом имении под Краковом. Отца уже не было в живых. Он погиб в первом бою с немецкими захватчиками еще первого сентября тридцать девятого. Летом сорок второго она поехала в Краков к родной тетке, пани Ядвиге, известной польской актрисе, за лекарством для мамы. На вокзале попала в облаву, схватили, как базарную воровку, и бросили в лагерь. Натерпелась унижений и оскорблений. Потом погрузили в вагоны и привезли в Германию, определили в серый особнячок с колоннами на тихой Гартенштрассе. Что за страшное заведение притаилось в тихом тенистом саду — поняла сразу. В первую же ночь сбежала. На рассвете поймала полиция, вернула к фрау Пругель. Одна старшая товарка, француженка, посочувствовала, дала яд. Но он оказался слабым для ее молодого организма, и ее спасли. Посадили в темную кладовую, на кусок хлеба и кружку воды. Потом поддалась уговорам, примирилась. И вот — именитая польская панночка днем гуляет по роскошному саду, «приобщается к божественному и тайному», а ночью ее покупают у фрау Пругель пьяные офицеры, немощные беззубые старцы и сопливые юнцы...
Рассказав это, Богуслава впервые за все время их знакомства всплакнула стыдливо и трогательно.
— Маму жалко, — призналась она, — ждет, бедненькая, все глаза просмотрела и выплакала. Наверное, каждый день ходит в костел, молится деве Марии, просит о помощи. Если бы она знала, если бы ока знала все...
Бакукин пробовал успокоить ее:
— Вот закончится война, вернетесь к маме, в свое имение и тогда...
Она перебила его жестко, почти зло:
— Нет, они никогда ничего не узнают! Да, да, я для них навсегда умерла, да и для себя тоже. А вы говорите, что жить всегда и всем хочется...
На седьмые сутки Богуслава забежала рано утром и застала Сергея спящим. Села, обхватив руками колени, заговорила нервно, раздражительно:
— Ну и ночь была, Сережа, сумасшедшая, гадкая. Все пьяные, омерзительные. Гибель чувствуют и заливают страх и тоску вином. Пир у выкопанных могил. — Упала устало на солому и жутко захохотала.
— Вальтер вот тебе, Сережа, бери, бей их, гадов, и помни Богуславу...