сегодня. В вашем тифозном блоке в тайниках хранится часть оружия подпольной организации. Об этом у вас знают только два человека. Он подослан узнать, где именно оно хранится. Если он останется жив и выполнит свое задание, погибнет подполье, погибнем все мы. Поняли?
— Да, — ответили мы в один голос.
— Пусть он украдет пайку хлеба у товарища. Осудите его и уничтожьте. Все.
Опустив мою руку, он постоял у окна, прошелся спокойно из конца в конец блока, заглянул для чего- то в мертвецкую и, накинув на плечи офицерский плащ, вышел.
Мы с Шарапиным переглянулись.
— А не провокация это? — задумался Шарапин. — Да, брат, дела. Ну что ж, игра, пожалуй, стоит свеч. Ты полежи пока, а я пойду поговорю с верными ребятами. Ты не беспокойся, как за себя за них ручаюсь, умрут — не выдадут.
Вернулся успокоенный и довольный.
— Будем ждать гостя.
Раздали обеденную баланду. Поели. Облизали ложки. Полезли, кряхтя, на нары слушать дождь и ковыряться в памяти. Шарапин был угрюм и молчалив. При каждом скрипе дверей вздрагивал, поднимал голову, как-то незнакомо, пристально и испытующе смотрел на меня.
В предвечерье санитар привел нового больного. Это был человек средних лет, невысок, но коренаст, чернобровый и черноглазый, правая рука от локтя до предплечья была забинтована, серый грубый бинт набух сукровицей.
— Здорово, ребята, — сорвав с головы арестантскую мютце, поклонился он, — принимаете кандидатом в покойники?
— Примем, коль умирать охота, — ответил кто-то с нар. — У нас места всем хватит, долго люди тут не залеживаются.
— А я собрался надолго.
— Валяй.
Санитар указал новичку место на нарах и ушел в ревир. Новичок огляделся, похлопал ребром ладони по соломенному матрацу, оскалился:
— Перина-то пылью набита.
— Что, ай не привык? — спросил опять тот же невидимый голос.
— Не привык. Недавно я на курорте этом. Погорел, братцы. Разведчик, как и сапер, один раз ошибается. Сделал не тот ход — и баста.
С нар сползли к новичку несколько человек. Присели на скамью.
— Разведчик, говоришь?
— Ага. Был.
— И попался?
— Попался.
— Шпионов в лагеря не бросают, их расстреливают, либо вешают. За что тебя-то помиловали?
— Улик у них веских против меня нет. Заподозрили и для безопасности — сюда. Тут, думают, и подохну.
— Это тоже верно. С рукой-то что?
— А, пустяки. Ранили. Когда брали — подстрелили.
— Полежи, отдохни.
— Не из лежачих я. Пойду лучше знакомиться с ребятами.
— Айда, знакомься. Вечерницы-то у нас вокруг печки.
Быстро смеркалось. Дождь не унимался. Ветер усилился. Он неистово швырял в окна струи воды, отчаянно колотил в стены, топал по крыше. Когда совсем стемнело, ходячие по обыкновению сгрудились у печки. Подсел к огоньку и новичок. Говорили о том, о сем, вспоминали кто пельмени, кто вареники, кто тещины блины: голодной куме — еда на уме. Вологодец, тоскливо поглядывая на падающие в поддувало угли, вдруг внезапно спросил:
— А ты, браток, вроде на больного-то, на тифозного, и не похож, тифозные вон в бреду мечутся, а ты ничего, справный.
Новичок посмотрел на Шарапина тусклым равнодушным взглядом, пояснил неохотно:
— Докторам лучше знать. Сам эсэсовский врач осматривал, сыпь на теле обнаружил, говорит, на тиф похоже, в тифозный. Был с ним еще Сулико какой-то, русский похоже, здорово по-нашему чешет.
Шарапин принужденно улыбнулся, вздохнул:
— Эх, таперича закурить бы, страх хочу, как перед смертью.
— Где-то, браток, должно быть. — Новенький торопливо обшаривал карманы, вытянул смятую пожелтевшую сигарету, протянул, улыбаясь, Шарапину.
— На, отведи душу. На допросе в полиции офицер угостил, а я некурящий, сунул машинально в карман, уцелела.
— Елки-палки, вот удружил так удружил, — прикуривая от уголька, по-детски радовался вологодец. — Паршивая, немецкая, а все ж сигарета.
Не успел вологодец и затянуться толком, как к сигарете потянулись десятки рук, и пошла она по фронтовому обычаю по кругу. Новенький ухмылялся:
— Как Иисус Христос, всех одной сигаретой ублаготворил.
— Спасибо, погорчили в горле. У нас на Вологде говорят: «Ты мне раз удружи, а я тебе — тысячу». Фельдшер я, давай перебинтую руку, вишь сукровица просачивается.
Новичок встревожился. Бледно-зеленые лица сидящих вокруг насторожились.
— Да нет, не стоит, спасибо, да и темновато к тому же тут.
— А мы дверку у печки откроем, светло станет. Давай мигом перебинтую. Мне это — раз плюнуть, набил на фронте руку. Отблагодарить хочу за сигарету.
— Не надо, не надо, лучше завтра днем, при свете. — Лицо новичка побледнело, глаза умоляюще забегали по лицам сидящих.
— Нет, давай! — в голосе Шарапина прозвучала угроза.
Новичок побагровел, схватился здоровой рукой за больную, попытался встать.
— Сиди!
— Не дам!
— Нет, врешь! Дашь! Держите его, ребята, да рот подзажмите, не заорал бы.
Несколько человек повалили сильного, отчаянно брыкающегося человека, ладонями зажали рот. Шарапин быстро разбинтовал руку. Показал всем.
— Вот она, рана. Ни единой царапинки. Провокатор он, товарищи, сыщик. Обнюхивать нас подброшен.
— Вы не посмеете... да я... я...
— Посмеем. Все посмеем. Тут мы хозяева. Кляп ему в глотку!
— В умывальню!
— На суд его, гада!
— На суд!
Волоком притащенный в умывальник, окруженный плотной стеной разъяренных людей, предатель понял, что это — конец, и заговорил торопливо, икая и захлебываясь:
— Помилуйте, не убивайте... били меня, пытали... не вынес.
— Встань! Хоть умри как человек. Говори! Все говори! Как у попа на исповеди.
— У них где-то хранится оружие. Не исключена возможность, что в ревире, в тифозном блоке. Вынюхаешь — озолотим и отпустим на все четыре стороны, — так сказал мой шеф, звания и фамилии не знаю, в штатском он...
— Где твой шеф?
— В лагерном гестапо.
— Все?
— Говорит, следи за мертвецкой, особенно по ночам. Вотрись в доверие. Рассказывай про свои подвиги. Ночью стони, говори чепуху. Кричи. Поверят.