Матвей повернулся к говорившему и увидел за дальним столом сидящего в уголке землянки Ловкачева.
— А ты откуда здесь взялся? — резко спросил Матвей. — Тебе что от меня надо?
— Не тебе, а вам, — это во-первых. — Ловкачев встал. — А во-вторых, я здесь на службе. Можете меня называть «товарищ инспектор» или «товарищ капитан».
Осипов с удивлением разглядывал Ловкачева: его отутюженную новенькую гимнастерку, на которой красовались чистенькие капитанские погоны; нашивку о ранении, начищенные до блеска два ордена. И по мере того, как Ловкачев развертывал свою программу из «во-первых и во-вторых», в Матвее все больше закипало раздражение и просыпалась ненависть к этому человеку. Матвей каким-то непонятным ему зрением, боковой мыслью увидел рядом с лощеным штабистом погибшего майора Мельника, находящегося на КП Русанова в белесой от пота и стирок гимнастерке, только что погибшего Маслова.
— В-третьих, — стучал в голове голос Ловкачева, — вам надо написать объяснительную записку по поводу блудежки и пристраивания к своей эскадрилье остатков группы Мельника.
— Командиру дивизии я доложил. И писать ничего не буду. Что надо, возьмешь, товарищ будущий полковник, из боевого донесения.
— И все же придется написать. Чтобы был документ за вашей личной подписью.
— Знаете что, товарищ капитан! — Матвей говорил звенящим от напряжения голосом. — Идите вы от меня со своими писульками к …! — Осипов зло выругался и, хлопнув дверью, выскочил па воздух.
Под холодным светом луны Осипов пошел к месту падения самолета Маслова, как к могиле.
Похороны были назначены на утро. Похороны — ритуал. Тела и души комэска и инженера почти полностью испарились. Пошел к пожарищу в ночь. Потому что новый день ранним вылетом мог лишить его возможности попрощаться с ушедшими из жизни. Да и мало ли что принесет ему новый день войны. Катастрофа пахла горелой резиной, бензином, полынью, землей и еще какими-то запахами смерти и пожара. В глубокой тишине, в соседстве с исковерканным, тускло поблескивающим в лунном свете железом Матвей, сняв пилотку, молча стоял на границе пожарища. Дальше, как черная надгробная плита, была выгоревшая трава и обуглившаяся земля.
«Смерть за смертью, и так каждый день. Только и радости, что у Русанова родился сын.
Неправда, Осипов… В тебе сейчас говорит только печаль по потерянному другу. За каждую нашу утрату враг тоже расплачивается своими жизнями… Проиграл Гитлер наступление, а с ним и войну… Прошел день бед. Только, наверное, он еще не последний. Хоть бы Мельник целым вернулся…» Он вспомнил сегодняшнее свое «свидание» с их аэродромом сорок второго года, когда летел домой. На дне вечерней тени, отбрасываемой западным высоким берегом, он вновь увидел школу — общежитие, знакомую станцию на железной дороге, широкую плешину пожарища среди домов и садов.
Над старым аэродромом он посмотрел на идущие рядом с ним самолеты и удивился своему открытию: для летчиков и стрелков, летевших с ним рядом, это место просто географический объект с собственным названием, потому что личные потери и приобретения они начинали считать всего с прошлой зимы и весны сорок третьего.
Но для него с Масловым прежний аэродром — частичка личной биографии, этап в боевой истории полка. «Наверное, и без войны нередко трагично и неожиданно обрываются людские планы. Один человек, что отдельное зернышко, не всегда плодоносит: «Ваше благородие Случай».
До его слуха донесся шорох шагов. Матвей повернулся на звук и скорее почувствовал, чем увидел, что к нему идет женщина.
— Кто тут ходит? — спросил он.
— Горохова я… По голосу — Осипов?
— Правильно, Елена Васильевна. Идите сюда. Что вы тут делаете?
— Здесь, Матвей, можно только грустить и думать. Вы на меня не обижаетесь, что я вас так назвала? Про себя я вас всех по имени зову, такая уж учительская привычка.
— Просто непривычно… Как вы тут оказались?
— Я давно пришла. Люди ушли, а я осталась. Впервые передо мной место гибели летчиков. Я здесь вижу не только могилу Маслова и Коткова, но, мне представляется, и еще многих и многих. Но тебе могу сказать, что Илья Иванович был близок мне своей судьбой. Я вспомнила здесь один с ним разговор и плакала, плакала о нем, о его погибших детях и жене. Мне Маслов чем-то напоминал мужа. Я над этим не раз думала. Может быть, со временем Илья и разбудил бы во мне женщину. Я чувствовала его внимание ко мне. Он был предупредительно вежлив. Вежлив, но не ласков. Ласка была у него спрятана в сердце. Нас тянуло друг к другу. И эти только зарождающиеся чувства привели бы, наверное, к более серьезным отношениям. Возможно, нас сближали взаимное горе, взаимные утраты. У меня не было детей, а он потерял сразу двоих — это ужасно. Невыносимо потерять даже одного. Но тут нет места арифметике. И вот я думаю, Матвей, что увидела только восход нового дня и вновь для меня ночь. Я потеряла не близкого, но дорогого для меня человека. Ну, как говорят, поплакала в жилетку, выговорилась, и сейчас мне легче…
Матвею казалось, что он стоит рядом с матерью, обремененной большим горем. И это было почти правдой — его матери от роду было всего-навсего на десяток лет больше.
…Осипов не мог спать. Его потрясла глупая случайность гибели Маслова и Коткова. Чем он больше думал о сломавшемся крыле, тем выше вырастал нравственный облик этих людей, их благородство. Он почти был уверен в том, что Илья и инженер, сомневаясь в прочности крыла, решили проверить его на большей перегрузке, чтобы в бою оно никого не могло подвести. «Если бы не было войны, не было бы битых и ломаных крыльев, не было бы погибших, не вернувшихся и пропавших».
В жестокости войны, несправедливости фашизма Матвей видел средневековую инквизицию и мракобесие. Его открытая человеческая душа, его доброе сердце страдали всегда, когда на аэродроме были раненые и убитые. Иногда ночью он плакал. Но это были слезы не жертвы, не отчаяние слабого человека, неспособного управлять собой. Мучительные спазмы не были проявлением уязвленного самолюбия — это был бунт и крик неспящей совести, совести сильного и решительного человека, который мучился тем, что им мало сделано за прошедшие дни войны, а фашистские разбойники продолжают грабить и убивать на его родной земле дорогих ему, ни в чем не повинных людей.
Опершись спиной о стену дома, Матвей одиноко сидел на темном крыльце. Ничего не видящие перед собой глаза смотрели в небо. Если бы изредка вспыхивающий огонек папиросы не освещал задумчивое лицо, то можно было бы принять его неподвижность за сон в неудобной позе. Перебирая в памяти день за днем всю войну, он не торопясь вспоминал всех лично знакомых ему погибших летчиков и при этом глубоко страдал. Его чувствительное сердце воспринимало чужую беду с пронзительной болью и отзывалось светлой радостью на самую маленькую удачу.
Калейдоскоп лиц, фамилий, отдельных атак и целых боев, самолеты в пробоинах и крови, радость побед и горечь поражений, госпитали и похороны, редкие фронтовые праздники награждений…
Усилием воли Матвей собирал роившиеся в беспорядке мысли в строгую временную последовательность, так как знал, что бессистемно нельзя вспомнить всего. Сбои в размышлениях помогали приводить в порядок гудевшие в небе самолеты, которые через равные промежутки времени проходили над ним, создавая ощущение ритма. Слышимый гул успокаивал: в небе уже вторую ночь с вечера и до утра шли свои самолеты — дальняя авиация бомбила железные дороги и войска врага. Ощущение находящейся в небе силы, несмотря на горестные раздумья, как-то бодрило, создавая уверенность.
Нелегкие, тревожные ночи раздумий не ослабляли его. Наоборот, они накапливали в нем, как в аккумуляторе, громадный заряд психической энергии, которая позволяла ему с исключительной настойчивостью и бесстрашием, не чувствуя усталости, разить врага, быть неутомимым как в первом, так и в четвертом вылете за один день.
Наплывшие из ночи облака незаметно для Осипова спрятали от него звезды, еще больше зачернили темноту. Он обратил внимание на происшедшую в природе перемену лишь тогда, когда почувствовал запах воды в воздухе, а потом и ощутил ее на приподнятом вверх лице…
Облака через невидимое мелкое сито уронили на землю не дождь, а водянистую пыльцу, от чего сверху повеяло прохладой. Идущая с неба свежесть отвлекла Матвея от прошлого, разъединила цепочку нанизывающихся друг на друга мыслей, и он, ощутив облегчение бездумья, отдался этому состоянию…
Открыв глаза, он удивился: брезжил рассвет. Волосы и гимнастерка отсырели, лицо волглое, как бы умытое, но еще не вытертое насухо полотенцем.