народинька». (По-моему, он мог бы и чуть-чуть выпустить; смысл был бы тот же). Эпоха 3-я, худшая и т. д. Неужели ты тут видишь личность? Он сейчас готов печатно объяснить этот взгляд, если «Парус» уцелеет; но друзья же твои теперь его удерживают, и едва ли не умно делают, потому что не должно придавать важности тому, чего читатель не запомнит. Впрочем, как хочешь, а он сейчас готов был все объяснить печатно и при первом моем слове. Верь мне: души, столько неспособной к желанию оскорбить, не найдешь. Ему, как гелертеру, пришла в голову эпоха литературная в одной специ-яльности, и ты, как наиболее даровитый, должен был ее представить. Словом, которым он хотел характеризовать отношение этой эпохи к поучаемому народу (отношения ты отрицать не станешь), сказал он просто, и не думал, и не думает (точно так же, как и я), чтобы тебе его могли приписать, как голо высказанное. У нас таких Вельшей нет, которым бы это в голову пришло. Акс<аков> тебе враг, это бесспорно, но как? как петербурцу, как неуважителю народа, но это вражда, которая даже и не допускает самой далекой мысли об оскорблении человека. Скажи, и он все это готов объяснить; но думаю, что твои друзья правы.
Еще прибавлю: не думаешь ли ты, что он, как враг по принципам, захотел употребить против тебя насмешку? Это он считает безнравственным и мне иногда попрекает в употреблении такого оружия. То-то и забавно, что он такие штуки отпускает вовсе бессознательно, с глубоким негодованием, с самым постным лицом, и сейчас бы сам свои слова вымарал, если бы только вообразил, что кто-нибудь рассмеется. Инвектива — сколько душе угодно! Насмешка — никогда. Вот тебе Аксаков. Можно на него сердиться за неловкость, но подозревать его нельзя никогда ни в чем.
Перезабыл ты Москву, милый Одоевский: перезабыл ты нас. Если бы ты помнил, то ты бы понял и то, что тебе легохонько можно попасть в статью, писанную человеком посторонним и не прочтенную друзьями прежде печати. Кого же мы станем бранить? Дураков или подлецов? Бешенцовых или Булгариных? Кроме умных и честных никого бранить мы не можем, и чем даровитее и чем благороднее, тем охотнее. Что ты сделаешь из глупца или из подлеца? Умницу или высокую душу? Да они по правде и безвредны. Исправимы только благородные и умные; вредны только умные и благородные. Вот тебе славянофильское исповедание. Хочешь текстов? «Не обличай буйного: обличай премудрого». Сирах. «Аще соль обуяет, чем осолится?» Поэтому не давай соли или тому, что должно бы быть солью, обуять. Пожалуйста, не смотри на это как на шутку: таково наше глубокое убеждение. Из этого всего не следует, чтобы мы пропустили в статье слово, неприятное для друга, если бы мы ее прочли в рукописи, но следует, что мы не можем сердиться за напечатанное, если мы знаем, что оно было напечатано без коварного или лично злого намерения. От тебя зависит или потребовать от Акс<акова> печатного объяснения, которое непременно будет неловкостью, или вовсе оставить без внимания неловкость, которая именно тем меня и рассмешила, что написавший ее вовсе совершенно не думал о насмешке, а воображал себе, что он остается в пределах чисто ученого определения.
Нам было обещали тебя надолго как жителя Москвы, и мы радовались от души. Слух вышел пустой, и, может быть, ты не жалеешь, что не попал в хлопоты и в эту тяжелую борьбу противуположных стремлений, которая до сих пор оставляет все в таком неопределенном состоянии: мы жалеем, и искренно. Мы знаем, что несколько месяцев сблизили бы нас вполне, а этого не будет, покуда мы в Москве, и именно в Москве, не съедим вместе мерки две каши. Странное дело! Покуда Питер и Москва были далеко, покуда от одного до другой было четыре дня да ломка повозок и боков по круглякам, — они казались близкими. Сделали шоссе: езда сделалась шуткою, и они отдалились. Теперь уже вовсе переезда и ездою назвать нельзя, и они очутились как будто на двух полюсах. Вот тебе и сближение и расчеты вероятностей по мудрости человеческой! Неужели ты никак уж к нам не приедешь? Ты бы увидел, что старые друзья все по-старому друзья, и не думал бы, что они равнодушны к чему-нибудь, что тебе может быть неприятным, хоть я и сказал, что смеялся. Серьезно, у Кошелева с Акс<аковым> чуть-чуть не дошло до разрыва; но во всех нас одно убеждение: что намерения враждебного против тебя лично не было, что никто не может тебе приписать нелепого выражения и что всякая оговорка в другом N была бы совершеннейшею неловкостью.
Скажи, пожалуйста, мой усердный поклон княгине, которая, боюсь, больше тебя сердилась на нас; а ты не только сам не сердись, да и ее попроси простить вовсе не намеренную неловкость сотрудника, кажется, уже прославившегося по этой части. Прощай и скажи слово искреннего примирения.
Помнишь ли, что ты член Общ<ества> Люб<ителей> Р<оссийской> словесности? Общество снова ожило и просит тебя чем-нибудь его вспомянуть. Всякое твое слово будет нам любезно и дорого.
Одоевский — Хомякову. 5-е февр<аля> 1859
Спасибо тебе и на том, любезный друг Хомяков, что когда тебя спросишь, то ты отзовешься. Поблагодари крепко тех, в ком выходка г. Аксакова произвела негодование, к сожалению, остающееся неизвестным для читателей «Паруса» и нечитателей «Сельского чтения». Твоей теории, виноват, в толк взять не могу; без сомнения, проделка г. Аксакова смешна, но не в том смысле, как ты ее разумеешь. Оставим меня в стороне: человек наряжен в шуты и выведен в таком наряде на весь честной мир, пусть так; возвратить наряд —
В.Ф. Одоевский в критике и мемуарах
В.Н. Майков. Сочинение князя В.Ф. Одоевского
Собрание сочинений князя В. Ф. Одоевского, бесспорно, составляет замечательнейшее явление в русской литературе 1844 года. Одна оригинальность взгляда автора уже обращает на себя особенное, серьезное внимание критики; но она же вызывает несколько вопросов, которые мы должны решить, прежде чем представим читателям свое мнение об этом капитальном приобретении для искусства.
Прочтя сплошь, от доски до доски, все три части сочинения князя В. Ф. Одоевского, вы невольно