«Новый сатирикон» (№ 21), издававшемся под редакцией Аркадия Аверченко, появилось несколько строчек под названием «Глубокомыслие». В выдержке, якобы почерпнутой «Из записной книжки преподавателя классической гимназии», автор высмеивал мнимую ученость казенных наставников юношества.
Остроумной была подпись — Нидефак. Если читать ее справа налево, то это давало ныне известные инициалы и фамилию.
Всего несколько строчек, самым мелким шрифтом! После трех лет литературных попыток это был ничтожный, крошечный успех. Однако размеры его не остудили авторского ликования. «До сего дня помню угол Полянского рынка, где в 1913 году я купил у газетчика номер „Нового сатирикона“ с первыми печатными строчками за моей подписью, — вспоминал Федин. — В „Почтовом ящике“ того же номера журнал отвечал мне, что мой рассказ не подошел, но „мелочи взяли“.
В течение чуть ли не года затем, с солидными промежутками во времени, „Новый сатирикон“ поместил и еще две „коротышки“, принадлежащие перу Нидефака, — публицистическую реплику и стихотворную пародию.
Увы, это было все, что удалось напечатать Нидефаку, Смеяться бы ему не над преподавателями классических гимназий, а над собой смеяться! Ни одной строчки не появилось у него больше за девять лет упрямого, многостраничного и самолюбивого сочинительства.
Об идейной направленности творческих попыток молодого автора можно судить хотя бы по „Голубой сказке“, известной нам, правда, по варианту позднейшей публикации. „Сказка“ эта — романтическая аллегория, полная вольнолюбивых порывов. Некая прекрасная дама по имени Неведомая (Свобода?) вызволяет из каторжных бараков и подземелий веками загнанных туда углекопов (угнетенный трудовой народ)… Объединение трудовой массы и Неведомой — вот что может принести на землю радость и счастье. Такова мораль сказки.
Уже второкурсником Федин пришел к мысли о необходимости порвать с официальной религией. „…В скобках я поставил: не признаю бога, которого признают все, — писал Федин сестре. — Да. Не подумай, что это модное увлечение. Нет. И вот что интересно: я окончательно решил этот вопрос отрицательно только после изучения богословия. На меня ужасающее впечатление произвел разбор древних религий… Подумай! Тысячи, миллионы людей уверены, что они правы в своей вере, в своей религии… И мы, крупицы, уверяем себя, что ИМЕННО мы правы, что ИМЕННО мы на верном пути в исканиях правды мира. Почему так? Почитай их истории, и ты без особого труда заметишь, что все это дела рук человеческих, дела фантазии и страха перед неизвестностью“.
По-разному действуют на людей неудачи. Одних они ломают, приводят в отчаяние, ввергают в апатию. В других рождают холодное упорство. Не без воздействия постоянных литературных неудач Костя еще более посерьезнел. Он даже и коммерческими науками теперь занимался не спустя рукава, как прежде. Нет, раз наукам этим суждено стать его опорой и подмогой, он должен знать их основательно (покуда не осуществятся писательские мечты).
„О внешней стороне моей жизни скажу несколько слов, — сообщал Федин в том же письме к сестре. — Теперь занят составлением отчета правления землячества. Скоро будет собрание за этот год. — Я член правления — беру на себя защиту и характеристику деятельности правления. Дома занимаюсь науками. Конт, Кант, Бебель, Маркс… Работы много и по институту. В нынешнем году предстоит подать сочинение для зачета статистики, экономической географии…“
Кстати, именно по Костиному совету, по наставлениям студента, жаждавшего как-то оправдать отцовский кошт, Александр Ерофеевич опробовал у себя в лавке предложенную им научную рацею. Наделав немало шума в Саратове, ввел новую форму торговли — „с премиями“ (к каждой купленной тетрадке давалась бесплатно грошовая переводная картинка). И покуда подражать начали писчебумажные конкуренты, собрал на этом дополнительную выручку. Ободренный заветным соединением „науки и практики“, Александр Ерофеевич выдал сыну премиальные на каникулярную поездку в Германию.
Побудительный мотив для поездки был внешний, породивший впоследствии немало самоугрызений и напрасных терзаний. „Это не было вызвано моим каким-нибудь особым интересом к немецкой литературе, — писал Федин. — При переходе на последний курс в нашем институте требовалось знание одного языка достаточно совершенно. Я запустил занятия по языку. Последний срок сдачи экзамена была осень 1914 года. Я рассчитывал провести лето в Германии, научиться прилично и свободно говорить по-немецки“.
Конечно, никто не мог предугадать в мае, что 1 августа непременно разразится мировая война. И все же ехать восполнять академическую задолженность по иностранному языку в стан уже почти обозначившегося военного противника России — это свидетельствовало о немалой доле политической наивности 22-летнего московского студента…
Весть о начале войны застала Федина в Баварии, в Нюрнберге, где он уже почти три месяца жил в семье преподавателя немецкого языка Кратцера, рекомендованного московскими друзьями.
Нюрнберг был глубинным, тихим, веселым городом. Хотя со стен домов уже глядели расклеенные приказы баварского короля о мобилизации и было объявлено, что железные дороги перешли в ведение военных властей, в реальность катастрофы не верилось. Юноша не сомневался, что ему удастся „проскочить“ через границу.
Само расставание с Нюрнбергом, похожее, впрочем, на поспешное бегство, еще было выдержано в духе доброй старой идиллии довоенного времени. Об этом прощальном эпизоде с „милыми педантами- немцами“ Фе-дин рассказывает так:
„Когда я читал в Нюрнберге приказ о мобилизации, я думал: теперь все равно. Я впервые нанял автомобиль, поехал домой, торопливо схватил свой чемодан и ринулся вниз, к ожидающему автомобилю. И здесь напоследок случилось забавное происшествие. Когда я хотел сесть в машину, из находившегося под кратцеровской квартирой трактира выскочила кельнерша и закричала:
— Господин Федин, вы уезжаете?
— Да, теперь ведь война.
— Господин Федин, вы еще кое-что должны нам.
— Да нет, я ведь за все расплатился.
— Нет, господин Федин, на крышке кувшина, которым вы всегда пользовались, вы нацарапали свою метку.
— Да? Сколько же я должен заплатить?
Речь шла об очень маленькой сумме, примерно полутора марках.
Я заплатил и сел в машину.
— Господин Федин, — воскликнула кельнерша, — подождите еще минутку.
Она побежала в трактир и снова появилась — с кувшином в руке!
— Кувшин ведь теперь принадлежит вам.
Ну, знаете, что мне было делать в этот момент с кувшином! Но она во что бы то ни стало хотела, чтобы я взял кувшин с собой. Он ведь стал моей собственностью.
— Давайте его сюда! — сказал я и поехал“.
Лицо войны глянуло на Федина из окошечка железнодорожной кассы на вокзале в Дрездене, когда он туда добрался. Столица Саксонии находилась уже вблизи восточных пределов германской империи. Федин попросил билет до станции Калиш, что была но ту сторону границы.
— Что?! В Калиш захотели?! — грубо крикнул кассир и с грохотом захлопнул окошко.
В Дрездене Федина задержали, подвергли обыску.
Затем объявили, что отныне он — „гражданский пленный“, находящийся под надзором полиции.
— Студент есть студент! — понимающе сощурился полицейский начальник, к которому с жалобой обратился Федин. — Да-а… ха-ха… по-нашему — призывник! Теперь русский царь будет иметь минус один солдат. На солдата меньше! — довольный, повторил он.
Три с лишним месяца юноша слонялся по Дрездену, ежедневно являясь отмечаться в полицию. Крышу над головой предоставил почтовый служащий Менерт, который не разделял общего шовинистического угара. Началось безденежье. Средства, выданные отцом на четыре месяца, иссякли. Но как было найти пропитание „враждебному иностранцу“ в незнакомом городе?
Выручила смекалка. Костя вспомнил, что в писчебумажных магазинах Саратова торговали разного