Приходит Коля. Приводит санинструктора. Тот делает укол мне:
- Это чтобы столбняка не было.
Перебинтовывает. Меня кладут на чью-то шинель. Кто-то приходит и уходит. Как-то все уже неинтересно. Я долго лежу. Холода я не чувствую. Я слышу, как Коля кричит:
- Замерзнет человек! Надо в санбат отправлять, а старшина, гад, машину не дает.
Кому это он говорит? А-а, это комбат идет ко мне. Он ничего не говорит. Он смотрит на меня. Может быть, сказать ему, чтобы велел сапоги мне выдать? А впрочем, к чему они мне теперь?.. Подходит полуторка. На ней бочки железные из-под бензина.
- Придется меж бочек устроиться, - слышу я голос комбата.
Какая разница, где устраиваться.
Мне суют в карман какие-то бумаги. Не могу разобрать, кто сует... Какая, впрочем, разница?
- Это документы, - говорит Коля, - в медсанбате сдашь.
Меня кладут в кузов. Пустые бочки, как часовые, стоят вокруг меня.
- Прощай, - говорит Коля, - ехать недолго.
- Прощай, Коля.
- Прощай, - говорит Сашка Золотарев, - увидимся.
- Прощай, - говорю я. - Конечно, увидимся.
И машина уходит. Все. Я сплю, пока мы едем по дороге, по которой я двигался на север. Я сплю. Без сновидений. Мне тепло и мягко. Бочки окружают меня.
Я просыпаюсь на несколько минут, когда меня несут в барак медсанбата.
Укладывают на пол. И я засыпаю снова.
...Это большая, прекрасная комната. И стекла в окнах. И тепло. Топится печь.
Меня тормошит кто-то. Это сестра в белом халате поверх ватника.
- Давай документы, милый, - говорит она, - нужно в санитарный поезд оформлять. В тыл повезут.
Я достаю документы из кармана. Вслед за ними выпадает ложка. Ложка?!
- Ложку-то не потеряй, - говорит сестра.
Ложка?.. Откуда у меня ложка?.. Я подношу ее к глазам. Алюминиевая сточенная ложка, а на черенке ножом выцарапано 'Шонгин'... Когда же это я успел ее подобрать? Шонгин, Шонгин... Вот и память о тебе. Ничего не осталось, только ложка. Только ложка. Сколько войн он повидал, а эта последняя. Бывает же когда-нибудь последняя. А жена ничего не знает. Только я знаю... Я упрячу эту ложку поглубже. Буду всегда с собой носить... прости меня, Шонгин, старый солдат...
Сестра возвращает мне бумаги.
- Спи, - говорит она, - спи. Чего губы-то дрожат? Теперь уже не страшно.
Теперь уже не страшно. Что уж теперь? Теперь мне ничего не нужна. Даже сапоги не нужны. Теперь я совсем один. Вдруг Коля войдет и скажет: 'Теперь наступление. Теперь лафа, ребята. Теперь будем коньячок попивать...' Или вдруг войдет Сашка Золотарев: 'Руки у меня отвалива-ются от работы, а заменить нечем...' А Шонгин скажет: 'Э-э, болтать вы горазды. Паскуды вы, ребята...' А Шонгин теперь ничего не скажет. Ничего. Какой же я солдат даже из автомата ни разу не выстрелил. Даже фашиста живого ни одного не видал. Какой же я солдат? Ни одного ордена у меня, ни медали даже... А рядом со мной лежат другие солдаты. Я слышу стоны. Это настоящие солдаты. Эти все прошли. Все повидали.
В барак вносят новых раненых. Одного кладут рядом со мной. Он смотрит на меня.
Бинт у него соскочил со лба. Он его накладывает снова. Матерится.
- Сейчас, сейчас, милый, - говорит сестра.
- А мне и без вас тошно, - говорит он. И смотрит на меня. Глаза у него большие, злые. - Из минометной? - спрашивает он.
- Да, - говорю я. - Знакомый? Знаешь наших-то?
- Знаю, знаю, - говорит он, - всех знаю.
- Тебя когда это?
- Утром. Вот сейчас. Когда же еще?
- А Коля Гринченко...
- И Колю твоего тоже.
- И Сашку?
- И Сашку тоже. Всех. Подчистую. Один я остался.
- И комбата?..
Он кричит на меня:
- Всех, говорю! Всех! Всех...
И я кричу:
- Врешь ты все!
- Врет он, - говорит кто-то, - ты его глаз не видишь, что ли?
- Ты его не слушай, - говорит сестра, - он ведь не в себе.
- Болтать он горазд, - говорю я, - наши вперед идут.
И мне хочется плакать. И не потому, что он сказал вдруг такое. А потому, что можно плакать и не от горя... Плачь, плачь... У тебя неопасная рана, школяр.
Тебе еще многое пройти нужно. Ты еще поживешь, дружок...
Август 1960 - февраль 1961