Все смеются. Не выдержали. Гургенидзе пытается понять, что произошло. Потом машет рукой.
- Ээээ! - И сам смеется.
И капелька, не удержавшись на кончике носа, летит на землю.
И комбат говорит, посерьезнев:
- Отдыхайте. Все. Вечером будем работать.
И уходит.
Вечером опять ничего. Я просил ее заходить на батарею. Для чего она придет? Для чего? Что ей здесь делать? Как в парк пригласил: 'Приходите, погуляем'. Если бы она видела мои руки, покрытые шрамами и мозолями, руки мои в заусенцах, руки мои, которые отмыть невозможно, так въелась в кожу копоть... Я скажу ей: 'Послушай, давай без фокусов. Ты ведь видишь все, ты ведь понимаешь. Ну давай просто: ты и я. Чтоб я знал, что ты ко мне идешь. Пусть все видят. Ну давай, а? Послушай, мы ведь с тобой одногодки. Ведь это же ерунда, что мужчина обязательно должен быть старше. Я ведь тебя давно знаю, давно-давно. Ну, пожалуйста, не делай вид, что тебе все равно. Я знаю, что ты это от смущения посмеиваешься надо мной'. И когда я буду это говорить, выйдет белая луна, и снег заискрится, и никого кругом не будет, и обмотки мои будут не видны.
- Ты чего не отдыхаешь? - спрашивает Коля Гринченко.
Ну что мне сказать?
- А я вчера с Ниночкой договорился. Сегодня придет.
- Врешь ты все, Коля, - облегченно говорю я. - Как же ты врешь!
- Поглядишь, - говорит он. - Лови момент.
Коля стоит передо мной. От него пахнет одеколоном. Побрился. Побрился? Неужели придет? Ну да, конечно, она же смеялась, а я...
Вот над немецкими траншеями взвивается ракета белая-белая. Где-то одиноко и грустно стучит и смолкает пулемет.
Коля Гринченко покуривает в кулак. Улыбается.
- Да, а Ниночка сейчас придет. Побеседуем.
- Она ведь замужем, - говорю я, - ничего у тебя не выйдет.
Он улыбается. И покуривает. Потом отходит в сторону. И молчит. Раз молчит, значит, правда. Значит, она придет. Дурак я, дурак. Просил, унижался. А ведь надо так, как Гринченко говорил. Да, надо так. Обнять, прижать, чтобы косточки хрустнули, чтобы слова не могла вымолвить, чтобы почувствовала: вот мужчина! Это им нравится. Это. А разговоры... кому они нужны? Ах ты, Нина сероглазая! Я теперь знаю, что тебе сказать...
За блиндажом урчит 'виллис'. И слышится женский смех. И я вижу, как Коля бросается туда. Приехала! И я слышу голос ее:
- Здравствуй, здравствуй. А улыбочка-то, улыбочка! Невозможно устоять. А я вот в гости к вам. На минуточку. Упросила майора, чтоб с собой взял. Вот вы как живете! Смотри пожалуйста, и немцы рядом! Чего ж ты, Коля, молчишь? Как будто и войны нет - такой ты щеголь, Коля. И бриться успеваешь. А у вас тут мальчик есть, черноглазенький такой, он-то где?
- Какой еще черноглазенький? - спрашивает Гринченко.
- Ну такой, черноглазенький.
Я слышу ее тихий смех. Она хорошо смеется. Подойти? А почему я должен подойти? А почему это обязательно про меня? Вот и Гургенидзе - черноглазый. И комбат - черноглазый...
Темный тонкий ее силуэт выплывает из-за блиндажа. Словно темная луна. Остановилась и слегка покачивается:
- Вот ты где, воин... Посидим покурим, а?
Она подходит, подходит, подходит...
- Интересно как! - говорит она. - Вот на войне у меня свидание. Ты что же молчишь? А-а-а, ты наверно, спирту напился, да?
- Ничего я не пил.
- Ну, расскажи что-нибудь...
- Пойдем туда, за минные ящики, посидим.
- О, какой ты! Сразу - в уголок.
- При чем тут это?
- При том, что каждому этого хочется. А на передовой тем более. Что завтра будет?
- Ты мне нравишься, Нина.
- Я знаю.
- Знаешь? Задаешься просто.
- Что ты, что ты, мальчик. Мне Коля Гринченко ваш рассказал, как ты во сне со мной разговариваешь.
- Врет он все!
Из-за блиндажа закричали:
- Нина! Шубникова! К машине!
- Ну вот. Пора. Так ты и не сказал мне ничего. Кто ты, что ты, что делать будем, - говорит она и ладонью проводит по щеке моей. - Ну, прощай. Война ведь. Может, и не увидимся.
- Я завтра приду к тебе. Ты мне нравишься.
- Я многим нравлюсь, - говорит она, - здесь ведь никого, кроме меня-то, нет.
Она бежит к машине. Она быстро бежит. А над немецкими окопами все чаще и чаще взлетают ракеты.
ЭХ, МАХОРОЧКА-МАХОРКА...
Так из затишья возникает гром, так в сером утре появляются нежданные краски: красное - на сером, рыжее - на сером, черное - на белом. Пламя, ржавое, искореженное железо, неподвиж-ные тела.
Нина укатила с майором в штаб. Последняя ракета над немецкими позициями как последний цветок. Сейчас Нина кричит, наверное, в микрофон: 'Волга', 'Волга', я - 'Дон'... Как слышно? Прием...' А у меня в руках толстенькая, мирная такая мина. Сейчас я передам ее заряжающему. И миномет охнет, приседая на задние лапы. Я знаю, как будет. Ох, какой я уже опытный! И ладони мои уже не болят.
А Коля Гринченко сидит на опорной плите миномета. Он очаровательно улыбается. И поет тихонечко, для себя:
Эх, махорочка-махорка...
- Немцы прорвались, слышал? - спрашивает Сашка.
- Пехота?
- Нет, танки.
- Сюда идут?
- По тылу ходят...
- Много?
- Штук сорок, говорят.
Высоко над нами плывут немецкие бомбардировщики. Им не до нас. Они сбросят бомбы далеко в тылу, в нашем.
- Будет медикам работенка, - говорит Сашка.
А Коля напевает:
Эх, махорочка-махорка...
И тогда справа на сопочке разрывается немецкий снаряд. И в ответ дружно ударяют наши минометы. Все четыре. А потом еще раз. И еще.
А за нашей спиной вспыхивают рыжие кусты разрывов. И горячий ветер касается шеи. И в затылке противно ноет. Немецкая артиллерия отвечает все чаще и чаще.
- Нащупали! - кричит кто-то.