– Скоро мы покинем Москву, – сказал полковник, – я это обещаю. Уже все сложилось так, что даже амбиция императора бессильна…
– Я почти установил, – проговорил господин Свечин, – что одному человеку не под силу осуществить мировую катастрофу, какими бы замечательными именами он ее ни награждал. Разумеется, он может обмануть нас с вами, и мы ему поможем, хотя потом спохватимся… И он и мы равны пред ликом высших сил, которым зачем-то понадобилось на время подвергнуть нас обману… А так, в общем, все течет помаленьку в нужном направлении, пренебрегая нашими капризами и амбициями. Временный успех – это еще не успех. Даже волки, разорвав глотку сопернику, не торжествуют в отличие от гладиаторов и процентщиков.
– Забавно, – воскликнула я, – все течет помаленьку, и мы простые жертвы этой вечной реки?
– А разве злодеи бессмертны? – усмехнулся господни Свечин.
Шаги удалялись. Я бросилась в залу, оттуда в комнату. Тимоша спал на сене, накрывшись солдатским плащом. За разбитыми окнами стояла тишина. Осторожно ступая, я отправилась обратно. «Может быть, все устроится, – обреченно подумала я, – и утром мы увидим Москву невредимой. Я надену свой лучший наряд, мы кликнем извозчика и отправимся к Бобринским на последний сентябрьский бал!» Мне захотелось утешить этих пожилых мужчин, сознание которых было выше примитивного сведения счетов, чем с удовольствием занимались пока еще остальные, остающиеся в живых. Но что я могла?
– Господа, – сказала я, входя, – хотите, я спою вам? Наперекор всему, что происходит…
– Ничего не происходит, – с милой улыбкой ответил мне господин Свечин, – все уже произошло. Или вы надеетесь что-то поправить? – и он предложил мне жестом сесть рядом. Я села. Он положил руку мне на плечо. И мне захотелось, глядя ему в лицо, прижаться к нему и заплакать. – Вы вся дрожите, – сказал он участливо. – Пастора, мы будем пить до утра, а там что бог пошлет…
– Нет, господа, – сказал полковник вяло, – вы как знаете, а мне с утра предстоит большая напрасная работа.
– Кто вы? – спросил меня Свечин.
У меня кружилась голова.
– Я бедная французская певичка, – ответила я шепотом, – попавшая в вашу безумную игру и притворяющаяся мудрой…
Он засмеялся. Мы чокнулись. «Неужели он любит ее?» – подумала я.
Внезапно за дверью теперь уже совершенно отчетливо зазвучали шаги. Я отвела его руку и бросилась туда. О нет, не удерживать, а лишь попрощаться, прижаться, обнять худенькую шейку, прикоснуться губами к его щеке, что-то сказать, выкрикнуть, разрыдаться: как подсказывает природа – женское напутствие дольше хранит. Если нельзя удержать, то хоть уберечь… Я вбежала в комнату. Тимоша спал, накрывшись с головой солдатским плащом. Я села в изнеможении на диван и почувствовала, что теряю силы. Стеариновая свеча на столике догорала. Раскрытая книга желтела под ней. Чернильница, перо, лист бумаги – мир поэта, столь скромный и столь значительный… Я разглядела на листе свое имя…
«Дорогая Луиза!
Оставаться здесь я больше не могу. Я узнал, что возле Всехсвятского видели наших казаков. Там меня, конечно, не ждут, но меня не ждут нигде, и потому мне следует торопиться. Передайте полковнику, что он был в плену у моего деда, который теперь погиб от руки французского драгуна. Пусть полковник передаст Бонапарту, что русский генерал, которого он спас когда-то, убит французским драгуном, а австрийский учитель, из-за которого началась эта война, расстрелян на московской улице, и теперь император может спокойно возвращаться в свою Францию. В Калужской губернии есть сельцо Липоньки, где я буду Вас ждать по окончании войны. Я знаю, что Вы русская душою. Прощайте, дорогая Луиза, и не поминайте лихом…
Ваш Тимофей Игнатьев».
Солдатский плащ, раскинув пустые рукава, прикрывал холодное сено. За окном вставал сентябрьский серый рассвет. О Тимоша, Тимоша, я знала, что так должно случиться!
…В Москве в те дни нельзя было горевать долго. «Москва слезам не верит», – сказал мне господин Свечин с обычным раздражением. Я обреченно кивнула ему, но не смогла согласиться с этой бессердечной пословицей.
– Да где же вы усмотрели бессердечие, сударыня? – удивился он, не глядя на меня. – Наша история была слишком сурова, чтобы придавать значение такой мелочи, как слезы (нельзя было понять, шутит он или говорит всерьез). Что значат горести отдельных людей среди всеобщих страданий? Это говорит скорее о мужестве, о силе духа… – он объяснялся со мною так, словно я в чем-то перед ним провинилась.
– И все же я предпочитаю слезы и обычные слабости и умение быть к ним снисходительным, – упрямо возразила я. – Слезы одного человека гораздо горячее, чем все ваши славословия мужеству и силе. Я слышу достаточное количество восклицаний, но Тимоша, прежде чем уйти, плакал, милостивый государь…
– Да я и не отрицаю права плакать, – сказал Свечин, еще более раздражаясь. – Вы судите о предмете по-дамски. Плачьте сколько угодно, да есть ли в том толк?
И все же меня постепенно переставала угнетать его манера говорить со мной, выказывая чуть ли не отвращение. Зато Потом (я знала), когда вино снимет с него искусственные оковы, я увижу его молодую улыбку и почувствую горячую ладонь на своем плече. «Ради этого стоит терпеть», – думала я.
Как-то я спросила полковника в одну из его свободных минут, кто такой господин Свечин.
– Трудно сказать, – пожал он плечами, – он был замечательным студентом, теперь остыл, одиночество придумало ему маску. Он лишился почти всего, но это, как видите, не очень его огорчает. Ко мне относится хорошо, но завтра забудет, как, впрочем, и вас, – и при этом внимательно на меня посмотрел, – он оставался в Москве с какими-то туманными намерениями, кажется, собирался вести дневники, но летописец из него не получился, ибо он хоть и лазает по Москве самым добросовестным образом, но возвращается столь удрученным, что поддерживает свой дух вином, становится мягче и приветливей, однако к перу не прикасается. Он всегда жил для себя, как мне кажется, но, может быть, так мне лишь кажется. Он в высшей степени благороден и смел, но Москва, как видите, сгорела, а когда мы бессильны, у нас искажаются лица…
– А кто же эта дама на портрете, дорогой Пасторэ? – спросила я как бы между прочим.
– Не знаю, – пожал он плечами, – не помню, что-то там, видимо, было: то ли он ей не угодил, то ли она ему… Во всяком случае, где-то у него есть жена и, кажется, дочь…
– Уж не она ли? – спросила я равнодушно.
– Ах нет, – засмеялся полковник, вглядываясь в меня, – это фантазия живописца. Русские жены обычно дородны и немного испуганны.
Было начало октября. Дни стояли великолепные, однако по ночам выпадал иней, и скоро следовало ждать снега. Ловкач Франсуа раздобыл мне какое-то платье, украл ли, выпросил ли, это не имело значения, оно было изрядно поношено, зато стеганое, теплое и могло хорошо мне послужить. Я как могла приспособила его под свой рост, и полковник наградил меня аплодисментами.
– Луиза, – вдруг сказал он, – к середине октября мы покинем Москву. Великая драма завершилась. Вам следовало бы сделать выбор.
Я услышала его слова, но думала о том, что нелепо соперничать с красавицей на портрете. И все-таки какие-то цепкие узы протянулись от меня к железному сердцу господина Свечина. Ах, я не строила иллюзий и вовсе не собиралась приносить свою молодую жизнь в жертву случайной страсти, но маска этого человека, о которой упомянул полковник, казалась мне бумажной и малоопасной, особенно после всего, что мне пришлось пережить…
Полковник Пасторэ ждал от меня ответа.
– Я уже выбрала, – ответила я спокойно, – когда французская армия покинет Россию, я вернусь в Петербург и все начну сначала.
– Но вы француженка, Луиза. Россия стала кладбищем. Кроме того, здесь долго будут ненавидеть все связанное с вашей родиной. А там, – он указал рукой вдаль, подразумевая Францию, – там найдутся почитатели вашего таланта. Я помогу вам…
«Вполне вероятно, – подумала я, – в один прекрасный день, когда все вокруг снова станет прекрасным, господин Свечин скинет свою маску и обомлеет от лицезрения моей молодости, когда я явлюсь перед ним в белом платье из батиста, в темном бархатном спенсере, в розовой шляпе со страусовым пером, окруженная моими былыми друзьями…»