сигнала, – думала я. – Сначала суд, а уж потом все остальное, что преподнесет им военная судьба…»
Его поставили на колени передо мною. Он покорно встал, но спину согнуть не смог, и грязные, замерзшие, омертвевшие пятерни сложил на груди, будто давно уже помер.
– Встаньте, – сказала я по-французски. В глазах его что-то промелькнуло при звуках родной речи, но тут же погасло. Он с трудом поднялся. – Вот народ, – сказала я высокопарно, кивнув на молчащих моих людей, – и он будет вас судить… Он справедлив… – все мысли у меня перепутались, потому что его холод достиг меня.
– Сударыня, – проговорил он беззубым ртом и снова опустился на колени, – о сударыня, кусок хлеба, ради всего святого…
– Кого вы привели! – прошипела Варвара. – Мне покойники не нужны… Вы мне истинных злодеев подавайте!
Французу дали холодной каши и кусок сала и глядели на него, пока он ел, соболезнуя, будто он и не противник. Он проглотил первый кусок и застонал, проглотил второй, и снова тот же стон, тонкий и жалобный. Он глотал торопливо, давясь и стонал, и горестная тень ползла по его лицу. Ночью он помер, и Варвара велела закопать его.
– А потом, – сказала она, – все пойдем к дороге. Вам, прохиндеям, доверять нельзя – вы ищете слабых, а мне враги нужны, злодеи!
– Ой, – сказала Дуня, – сперва они нас, теперь мы их… так и побьем друг дружку.
– Хлипок больно вояка, – усмехнулся Игнат, – сала не сдюжил.
«А наверно, был молод, красив, хохотал, – подумала Варвара, – женщинам шептал непристойности, целовался, и зубы сверкали, и перед Наполеоном голова кружилась».
Головы у нас кружатся легко. Головокружение – как хмель. Стоит кому-нибудь угодить нашему вкусу, нашем желаниям, как тотчас голова кружится. Много ли ей надо? Стоило этим подлецам, Семанову да Дрыкину, поманить красным петухом, как все мужики почувствовали себя оскорбленными моими милостями и кинулись жечь, я убили бы, когда б у меня не окажись по пистолету в каждой руке.
…Они часа через два уже затаились у дороги на заснеженном пригорке среди молоденьких березок и елей и залюбовались на пышную трагедию, развернувшуюся перед ними внизу. Можно было особенно не таиться – понурое войско едва брело, и на снегу, истоптанном сапогами, колесами и копытами, чернели погибшие и погибающие люди и лошади, повозки и кареты с гербами. Ни стройных рядов, ни пышных знамен, ни барабанного боя. Каждый сам по себе, ибо грабят скопом, а расплачиваются в одиночку. Изредка в этом траурном месиве угадывался отряд, еще похожий на войско, а затем скова каждый сам по себе. Их странные одежды поражали взор, дамские туалеты соперничали с лохмотьями мундиров, даже серебряные ризы посверкивали то здесь, то там. Они текли, бросая в снег то ружья, то сабли, то мешки. Когда их обгонял покуда еще Целый, счастливый экипаж, они выкрикивали вслед непристойности слабыми голосами. И ни один из них не походил на достойного лютой мести.
«Может, тоже в пруду помочить с камнем на шее?» – с ужасом подумала Варвара и вообразила того вчерашнего помершего сержанта, которого окунают в ледяной пруд для острастки: на-ка вот, мусью, попробуй-ка можайской баньки!
Наконец шествие скрылось за лесом. Ничто не двигалось на дороге. Лишь темнели пятна на белом снегу. Варварина армия приумолкла. Внезапно неподалеку раздался скрип полозьев, и с пригорочка покатились дровни, за ними другие, третьи, и все к дороге, к дороге, и неведомые мужики и бабы, соскакивая с дровней, засуетились средь темных пятен, нагружая дровни кинутым военным скарбом, французскими трофеями, будто бы возвращенными в родимое лоно.
И тут она заметила, как двое из ее мужиков покатились по снежному склону туда, к щедрой дороге, устланной гостинцами.
– Эй! Куда! – заорала она. – А вот я вас!…
Но один из них, оборотившись на мгновение, одарил ее такой радостной, детской улыбкой, что все вокруг нее начало рушиться, и ей показалось, будто она совсем одна в опустевшем черном пространстве…
– Игнат! – прохрипела она в ярости. – Что же это!…
Однако мужики недолго занимались праведным грабежом. Показалась новая колонна отступающих французов, и они суетливо засеменили обратно и остановились перед остолбеневшей Варварой, обливаясь потом, и начали сваливать прямо к моим ногам неприятельские ружья и прочее добро.
– Э-эх, – восхищенно сказал Игнат и выбрал себе ружье.
Моего столбняка никто не замечал. Все расхватывали ружья, и я уже не могла узнать прежних своих разбойников, атаманша не могла узнать их, и корона на ее голове начала испускать тихое сияние.
Французы приближались.
Эти не походили на давешних. Они шли рядами, и знамена возвышались то там, то сям, и всадники с султанами на шляпах, видимо офицеры, пришпоривали коней. Хорошо были видны широкие белые ленты, крест-накрест через грудь, и строгие ранцы за плечами. Варварины вояки примолкли, лишь Игнат зловеще выдохнул в тишине:
– Вот они!…
Это была, как догадалась Варвара, гвардия. Их, натурально, лучше кормили и обхаживали, и поэтому их смерть покуда шла терпеливо следом, выжидая. Вот они, подумала Варвара, задыхаясь, вот они, которые всегда впереди, подумала она, они, а не тот беззубый сержант… они, спокойно застрелившие генерала Опочинина и Москву поднявшие на штыки!… Вот по ком плачут мои пистолеты, подумала она, вглядываясь в одного старого, седоусого, сосредоточенного, с белой повязкой на лбу…
– Вот они!… – шепнула Дуня, прижимаясь к Варваре. – Не дай-то бог…
Внезапно одна из французских лошадей рухнула на снег, а всадник выкарабкался из-под нее и пополз за колонной, что-то крича. Затем седоусый гвардеец опустился на колени, постоял мгновение и удобно улегся на бок. Остальные перешагнули через него. Упала вторая лошадь, третья, еще несколько гренадеров будто устраивались на ночлег. Все разрушалось на глазах. Их и так было немного, сотни две, но и они ложились в снег один за другим, приклады ружей подсовывая под щеки, позабыв снять ранцы, становясь темными пятнами на белом снегу.
– Господь наказал, – шептала Дуня.
«Нет, – подумала Варвара, – не мне их судить. Воистину господь судит и наказывает, – подумала она, – и для каждого у него есть казнь справедливая, хоть и не скорая… Мне ли быть судьей? – подумала она с содроганием. – Ведь он и меня видит, как всех нас…»
Эта смертная дорога в поле казалась театральной сценой, но с правдашним снегом и с безумными актерами, обрекшими себя на мучительную смерть. И действие развивалось стремительно, картины сменяли одна другую. Не успела пройти гибнущая гвардия, как вновь потянулись вразнобой одинокие разрозненные фигуры, вновь засияли ризы, запестрели дамские чепцы и меховые накидки. Темных пятен на снегу все прибавлялось. Только что павших лошадей раздирали и дрались слабыми кулаками из-за каждого куска мяса. Господь милосердный, какое наказание!…
И тут Дуня крикнула пронзительно:
– Солдатики-то наши! Эвон они!…
Это были пленные. Их колонна медленно плыла все по той же реке, даже не колонна, а выбившееся из сил стадо. Их окружали неприятельские солдаты в меховых шапках, и, когда пленный падал в изнеможении, к его голове приставляли дуло ружья, с дороги доносился щелчок, звонкий на морозе.
– Душегубы! – закричала Дуня, обливаясь слезами. – Ироды!
Упавшего пристреливали, остальные продолжали Движение, и все это монотонно, однообразно, не по- людски, будто машина какая-то, будто кто-то крутит выживший из ума, крутит и крутит тяжелое колесо.
Мне страшно вспомнить себя на том пригорке в наброшенном на плечи овчинном тулупе, в овчинной же мужичьей шапке с синей суконной тульей, окруженную свитой, замершей в обнимку со своими ружьями, и эта снежная сцена, на которую бесшумно валятся один за другим все, все, где убийц убивают и их убийц убивают тоже, а за ними уже спешат новые… И тот, кто крутит это колесо, ввергает их в преступления, связывает их по рукам и ногам, и у них уже нет сил отрешиться… Каков соблазн!
Пока приканчивали обессиленных пленников, откуда ни возьмись, выскочили всадники и с гиканьем и свистом налетели на колонну.